Возле конторы, когда его вывели в наручниках, толпилась вся деревня. Не было только Антона, хотя несчастный искал его глазами, в надежде прочитать что-то важное в его прощальном взгляде.

Николай Калачёв чувствовал себя окаменевшим перед могилой прошлой жизни, которая стремительно исчезала и не имела для его будущего никакого значения. Так заканчивался для него 1937 год.

глава 4. Огурцы

А в 1931 году обыкновенную жизнь взламывала новая эпоха, хотя она, по инерции, катилась привычным маршрутом, ещё не задевая молодь преждевременными тревогами. Такой она была в то утро.

– Кто же это набедокурил в огороде у нас? Лихоманка, его забери. Послушай, Никиша, прямо душа не на месте. Кто-то выкатал у нас огуречную грядку, что у самой воды-то посадила. Радовалась, радовалась. У всех целы, а наши, завидные, в потник укатаны, – делилась с мужем вполголоса расстроенная происшествием Мария, обойдя и заботливым взглядом окинув своё деревенское хозяйство, занося утренний надой от бурёнки Красавы в просторную кухню, с окнами напротив русской печи. Эти слова на лету поймал всем своим существом проснувшийся от тёплого мамкиного голоса Коляша. Сердчишко у него так и запрыгало в груди, как заяц.

– Кто? Кто? Срамец какой-нибудь усмотрел да объелся поди первой зелени. Кто животом будет маяться, тот и разбойничал, – отозвался басом Никита Лукич, вытирая усы и бороду ручищей, – сокрушил ранний утренний голод парным молоком. Осенил себя крестом на пустой иконный угол, поднимаясь со скамьи, крякнул, недовольный зиянием, и вышел вон.

И тут десятилетний, крепкий, расторопный Коляша или Колян, так и так звали его дома, почувствовал, как нутро потянуло до ветру. Выскользнул из-под тонкого одеяльца, нечаянно толкнул и разбудил младшего хлипкого шестилетнего братишку Ваньку.

– Ты куда? Я с тобой! – поднялась его лохматая головёнка под ворчание старшего.

– Вот хвост. Без тебя не погулять, не посрать! – огрызнулся шёпотом тот, влезая в штаны. Пацаны спрыгнули с палатей, выскочили на улицу и побежали за сарай, в укромное место, где устроились рядком. А Никита Лукич зашёл под навес забрать новый хомут, который вслед за Карькой, уведённым вчера на колхозный двор, приказано добровольно принудительно сдать сегодня. Жалко. Да на что он – без коня? Снимая с крюка овеществлённую мечту, услышал характерный треск, какой бывает от поноса, и тут же сложил его с причитаниями Марии:

– А, ну, пострелята, отстреляетесь – и ко мне, бегом!

Спустя некоторое время, подскочили с невинными рожицами двое из шести сынков в холщовых штанах и рубашонках навыпуск:

– Чё, батя? – замерли пострелята.

– А вот чё, раструбит твою трубит! – замахнулся бичиком, висевшим рядом со старой сбруей на стене, – Вот вам первые огурчики, засранцы. Мать кажилится на огороде, а вы? Оголодали, стервецы?

Стеганул по земле несильно рядом с ногами, попал чуток одному и второму. Взвыли коротенько. Колян подумал:

«Ну, и хорошо, что так! И хорошо, что ничего объяснять не надо. Умный батька сразу догадался».

Его удивляла отцовская способность ясно понимать любое событие, как будто не существует вопросов – одни ответы. «Это я перепутал грядки и вместо чужой свою обработал», – мелькнула догадка.

Катались по ней в темноте с Ванькой, и попавшие под бока ещё мелковатые огурчики собирали в полы рубах, а потом ели вдвоём добычу и договорились никому не рассказывать. Доверяли брат брату, как себе.

– Идите в избу. Матери сами доложите. А я спрошу потом.

Почёсывая ноги в местах, огретых бичом, опустив глаза в пол, бочком приблизились к суду.

– Молочка? – спросила протяжно мать, поворачиваясь на шорох от стола, с которого сметала крошки.