Это не значит, что в последующие тридцать лет Гор в полной мере потерял способность и стремление продолжать свой литературный проект. Однако удар, нанесенный кампанией 1946 года по карьере писателя, оказался слишком сильным. На этот раз неудача ставила под угрозу единственный известный Гору способ существования, его профессию – а значит, сохраняя в столе рукописи «Коровы», рассказы конца 1930-х и стихи 1942–1944 годов, он должен был снова учиться писать. Несколько лет он мог позволить себе публиковать только проходные рецензии и литературную поденщину.

К авторской прозе Гор вернулся в другом десятилетии, в других условиях – и ему пришлось тщательно выстраивать новые способы взаимодействия с изменившейся литературной повесткой. И хотя в какой-то момент на этом пути ему помогут популярные жанры – в частности, детская научная фантастика, – почти в каждом рассказе, повести или романе он, отдав должное сюжету и схематичным персонажам, исподволь будет возвращаться к картинам, составившим словарь его довоенной прозы и блокадных стихотворений, разорванных пространством и временем.



Калым

I

Четвертой женой у Гармы была Сысык. – Последней. На пятую быков пожалел (за жену – два быка). Муж кричал – Гарма:

– Ба-ба-а, вали постель, полежим… шибко охота! – Опротивел Сысык.

– Мало-мал работа есть! – отвечает.

– А к-корова иди-и! – Сыворочч!

Семьдесят быков и коров. Овец не пересчитать. Арцу сделать из молока. Пахнет падалью арца. Пахнет арцой жизнь. Так до Октября.

Октябрь показался в улус – как в дождь солнце – неожиданно.

Залаяли собаки, завыли.

Дверь юрты чуть-чуть с петель не соскочила.

– Здоровоте!

На пороге русский в шинели, с винтовкой.

– Менду… мендумор![7] – юрта приветливо встретила. И вместо того (как все русские делали) чтобы спросить о цене скота, рядиться, матом крыть, угощать водкой, отрезал:

– Собрание улуса. Здесь у тебя. Да поживей!

Удивился Гарма. Удивилась Сысык. И три другие жены удивление свое показали.

– Это пошто?

– Можь… можо будит мало-мал, мужиков собирать?

– И баб! – Шинель добавила и широкое лицо улыбнулось.

– И баб? Это пошто?

– И баб.

– Можо будит!


Собирались во дворе Гармы. Мужики верхом на лошадях. Бабы на скрипучих арбах. Двор встретил приветливой прелью помета.

Русский говорил непонятно:

– Революция! Буржуазия! Партия. Коммунизм.

Буряты понимающими притворялись.

Солидно головами качали. Шептались совсем громко.

– Реболюций?

– Шибко здорово! Табар дадут наберно.

– Сердитый началиниг ни будит. Свой!

– Гобори… Гобори…

– Свечки бурхан дадут.

– А пылохо сердится бог – бурхан.

Сысык с трудом ловила непонятные слова. А поняла только: калым[8] (большой мошенничество) не будет. Баба бить грех… тоже челобек. И радовалась. Русский, кончив, вытер пот с лица рукавом. И увидел обрадованные щелочки глаз. Сам обрадовался. Подошел. И, вынув из кармана шинели измятый, вырезанный из газеты портретик, сказал:

– Ленин это. Большой человек. Возьми. За бедных он. И за баб…

Взяла Сысык.


И в углу грязной юрты, над божницей, над уродиками – бурханами, стал висеть совсем маленький, из газеты вырезанный портретик. Не ругался на это муж:

– Бурхан рюска. Ну и пусть бурхан бист.

II

Шелестели по-старому травы в степи. Шелестели по-новому дни. Юрта Гармы на дороге. То и дело из города буряты заезжали. За чаем – новостями ругались.

– Дорого бсе! Большой война в городе.

– Капут скоро. Ой, капут товарищам.

– Большой началиниг едет. – Белый.

– Капут товарищам. Ай капут.

– А-а-а!

Смотрела Сысык. Слова, как комаров, ловила. Бедняки старых прятали.

– Ай не любит белый бедных.

Дерется за то, что землю у русских взяли, – шибко ружьем дерется!