Она хотя постарела, но постарела ровною, здоровою старостью: ни болезненных пятен, ни глубоких, нависших над глазами и ртом морщин, ни тусклого, скорбного взгляда!

Видно, что ей живется крепко, хорошо, что она если и борется, то не дает одолевать себя жизни, а сама одолевает жизнь и тратит силы в этой борьбе скупо.

Голос у ней не так звонок, как прежде, да ходит она теперь с тростью, но не горбится, не жалуется на недуги. Так же она без чепца, так же острижена коротко, и тот же блещущий здоровьем и добротой взгляд озаряет все лицо, не только лицо, всю ее фигуру.

– Борюшка! друг ты мой!

Она обняла его раза три. Слезы навернулись у ней и у него. В этих объятиях, в голосе, в этой вдруг охватившей ее радости – точно как будто обдало ее солнечное сияние – было столько нежности, любви, теплоты!

Он почувствовал себя почти преступником, что, шатаясь по свету, в холостой, бесприютной жизни своей, искал привязанностей, волоча сердце и соря чувствами, гоняясь за запретными плодами, тогда как здесь сама природа уготовила ему теплый угол, симпатии и счастье.

Теперь он готов был влюбиться в бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения на лице, какое он видел теперь, ума, чего-то нового.

Он удивлялся, не сообразив в эту минуту, что тогда еще он сам не был настолько мудр, чтобы уметь читать лица и угадывать по ним ум или характер.

– Где ты пропадал? Ведь я тебя целую неделю жду: спроси Марфеньку – мы не спали до полуночи, я глаза проглядела. Марфенька испугалась, как увидела тебя, и меня испугала – точно сумасшедшая прибежала. Марфенька! где ты? Поди сюда.

– Это я виноват: я перепугал ее, – сказал Райский.

– А она бежать: умна очень! А ждала со мной, не ложилась спать, ходила навстречу, на кухню бегала. Ведь каждый день твои любимые блюда готовим. Я, Василиса и Яков собираемся по утрам на совет и все припоминаем твои привычки. Другие всё почти новые люди, а эти трое, да Прохор, да Маришка, да разве Улита и Терентий помнят тебя. Всё придумываем, как тебя устроить, чем кормить, как укладывать спать, на чем тебе ездить. А всех вострее Егорка: он напоминал больше всех: я его за это в твои камердинеры пожаловала… Да что это я болтаю: соловья баснями не кормят! Василиса! Василиса! Что ж мы сидим: скорей вели собирать на стол, до обеда долго, он позавтракает. Чай, кофе давай, птичьего молока достань! – И сама засмеялась. – Дай же взглянуть на тебя.

Бабушка поглядела на него пристально, подведя его к свету.

– Какой ты нехороший стал… – сказала она, оглядывая его, – нет, ничего, живет! загорел только! Усы тебе к лицу. Зачем бороду отпускаешь! Обрей, Борюшка, я не люблю… Э, э! Кое-где седые волоски: что это, батюшка мой, рано стареться начал!

– Это не от старости, бабушка!

– Отчего же? Здоров ли ты?

– Здоров, живу – поговорим о другом. Вот вы, слава Богу, такая же…

– Какая такая?

– Не стареетесь: такая же красавица! Знаете: я не видал такой старческой красоты никогда…

– Спасибо за комплимент, внучек: давно я не слыхала – какая тут красота! Вон на кого полюбуйся – на сестер! Скажу тебе на ухо, – шепотом прибавила она, – таких ни в городе, ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?

Она лукаво мигнула ему.

– Что-то не помню, бабушка…

– Ну, об этом после, а теперь завтракать скорей и отдохни с дороги…

– Где же другая сестра? – спросил Райский, оглядываясь.

– Гостит у попадьи за Волгой, – сказала бабушка. – Такой грех: та нездорова сделалась и прислала за ней. Надо же в это время случиться! Сегодня же пошлю за ней лошадь…