Она молчала.

– Теперь, конечно, другое дело: теперь вы рады, что я еду, – продолжал он, – все прочие могут остаться; вам нужно, чтоб я один уехал…

– Почему?

– Потому, что один я лишний в эту минуту, один я прочел вашу тайну в зародыше. Но… если вы мне вверите ее, тогда я, после него, буду дороже для вас всех…

Она сделала движение, встала, прошлась по комнате, оглядывая стены, портреты, глядя далеко в анфиладу комнат и как будто не видя выхода из этого положения, и с нетерпением села в кресло.

– Но… – начал он опять нежным дружеским голосом, – я вас люблю, кузина (она выпрямилась), всячески люблю, и больше всего люблю за эту поразительную красоту; вы владеете мной невольно и бессознательно. Вы можете сделать из меня все – вы это знаете…

– Послушайте… Вы хотите уверить меня, что у вас… что-то вроде страсти, – сказала она, делая как будто уступку ему, чтоб отвлечь, затушевать его настойчивый анализ, – смотрите, не лжете ли вы… положим – невольно? – прибавила она, видя, что он собирается разразиться каким-нибудь монологом. – Месяц, два тому назад ничего не было, были какие-то порывы – и вдруг так скоро… вы видите, что это ненатурально, ни ваши восторги, ни мучения: извините, cousin, я не верю, и оттого у меня нет и пощады, которой вы добиваетесь. Воля ваша, а мне придется разжаловать вас из кузеней: вы самый беспокойный cousin и друг…

– Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, – уныло прибавил он, – а что я взволнован теперь – так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни – нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось – и слава Богу!

Он вздохнул.

– Чего же вы хотите? – спросила она.

– Меня оскорбляет ваш ужас, что я заглянул к вам в сердце…

– Там ничего нет, – монотонно сказала она.

– Есть, есть, и мне тяжело, что я не выиграл даже этого доверия. Вы боитесь, что я не сумею обойтись с вашей тайной. Мне больно, что вас пугает и стыдит мой взгляд… кузина, кузина! А ведь это мое дело, моя заслуга, ведь я виноват… что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари…

Она слушала довольно спокойно, но при последнем слове быстро встала.

– Если вы, cousin, дорожите немного моей дружбой, – заговорила она, и голос у ней даже немного изменился, как будто дрожал, – и если вам что-нибудь значит быть здесь… видеть меня… то… не произносите имени!

«Да, это правда, я попал: она любит его! – решил Райский, и ему стало уже легче, боль замирала от безнадежности, оттого, что вопрос был решен и тайна объяснилась. Он уже стал смотреть на Софью, на Милари, даже на самого себя со стороны, объективно.

– Не бойтесь, кузина, ради Бога, не бойтесь, – говорил он. – Хороша дружба! Бояться, как шпиона стыдиться…

– Мне бояться и стыдиться некого и нечего!

– Как нечего, а света, а их! – указал он на портреты предков. – Вон как они вытаращили глаза! Но разве я – они? Разве я – свет?

– И правду сказать, есть чего бояться предков! – заметила совершенно свободно и покойно Софья, – если только они слышат и видят вас! Чего не было сегодня! и упреки, и declaration,[64] и ревность… Я думала, что это возможно только на сцене… Ах, cousin… – с веселым вздохом заключила она, впадая в свой слегка насмешливый и покойный тон.

В самом деле ей нечего было ужасаться и стыдиться: граф Милари был у ней раз шесть, всегда при других, пел, слушал ее игру, и разговор никогда не выходил из пределов обыкновенной учтивости, едва заметного благоухания тонкой и покорной лести.