– Она каждый день.
Васька невесело ухмыляется, и они идут к машине.
Хотя Мишаня почти наверняка знает, что матери дома нет, он отпирает дверь в квартиру с осторожностью взломщика, поддев ее изо всех сил плечом так, чтоб не скрипнула, когда ключ проворачивается в замке. Времени девять утра. Есть надежда, что дед еще спит.
Но дед не спит.
– Миша! – кричит он, приоткрывая костылем дверь. – Явился… – Дальше следует отборная брань.
Ну хоть матери нет, вздыхает про себя Мишаня и крадется по коридору.
– Ты оглох?
Дед с силой бьет костылем в дверь, так что она распахивается, обличая застывшего, как олень в свете фар, посреди коридора Мишаню. Сам дед валится с кровати и заходится кашлем напополам с матом.
Мишаня тут же, не дав двери закрыться, заныривает в комнату к деду. Обычно ему невыносим запах перегара, но сегодня – он понимает – от него и самого, видать, разит, поэтому амбре не кажется таким уж тяжелым.
Он поднимает неловко дергающееся костлявое тело деда обратно в месиво разметанных простыней и накрывает его шипящий рот маской, тянущейся от притаившегося за тюлем кислородного баллона на длинной мутно-желтой трубке. Дед сопит, потом его глаза проясняются, и он долго смотрит на Мишаню, прежде чем оторвать от лица намордник и заговорить.
– Ты бы мать пожалел.
– Да я ж ей эсэмэску написал.
– Эсэмэску он написал. Да ей твоя эсэмэска… ей сын нужен. Рядом. Живой.
Мишаня только пожимает плечами, неловко притулившись на краешке кровати. Про себя он думает: никто ей не нужен, ну, может, кроме того белобрысого.
– …Мужиком был бы – помог бы немного, вместо того чтобы валандаться невесть где. Один уже доваландался вон, – тем временем не унимается дед. – Ты сапоги мои вернул, кстати говоря?
Мишаня смотрит на него, часто моргая. Он с ума сошел или шутит? Но как спросить-то? Что ли, так и сказать: дед, зачем тебе сапоги, ты ж хромой?
– На антресолях, – говорит Мишаня вслух.
– А ружье?
– Это я не знаю, у Петьки было оно.
– Хоть сапоги целы, и на том спасибо, – кряхтит дед. – Папиросы передай мне.
Мишаня послушно протягивает пачку.
– Сам-то хочешь? – Дед кивает на папиросу в своей руке.
Мишаня качает головой.
– И в кого ты такой правильный уродился? Вся стать в отца своего блаженного. Куда ходили-то хоть вчера?
– Туда, к заводу, в старый дом один.
– И на кой черт?
– Ребята хотели Петьку помянуть.
– А здесь не поминалось?
Мишаня жмется, дед как будто читает его мысли.
– Да знаю я, там у всех были счастливые времена. Здесь нечего вспоминать, да он здесь и не жил почти. Как от армии бегать начал, его тут и видно-то не было.
Мишаня смотрит на деда с благодарностью. Слова ему даются тяжело, особенно когда идут от сердца, и дед про это знает.
– Дед, а зачем к нам вчера директор школы бывший приходил?
– А ты лучше мать свою об этом спроси.
Дед вздыхает как-то особенно мрачно, и Мишаня решает больше его ни о чем не спрашивать. Вместо этого он лезет в карман куртки и достает смятую карточку десять на двенадцать.
– Смотри, что нашел.
Пальцы деда с шарнирами артрита и черными трещинами похожи на корни выкорчеванного дерева. Когда он берет из рук Мишани снимок, тому кажется, что дед порвет его или скомкает, не рассчитав силы. Но он только подносит его к лицу и долго рассматривает. Удивительно, но во всем его сломанном теле единственное, что сохранило силу, – глаза. Он все видит, даже слишком много иногда. Поэтому, наверное, и пьет столько.
– И где ты это нашел? В старом доме вашем?
– Не. Напротив.
– У Павла, что ли?
– Какого Павла?
– Константиныча. Он напротив жил.
– Который внучку убил?
Дед морщит к носу седые лоскутки бровей.