Мать громыхает противнем с пирожками, почти заглушая заунывные напевы радио, обжигает палец, шипит сквозь зубы, подставляет розовую подушечку под струю холодной воды.

– Мам, дай помогу.

– Да ну, сама я! – Она отпихивает его плечом.

– Ну блин, а чего звала тогда? – от бессилия вырывается у Мишани, и он тут же хватается ладонью за рот, точь-в-точь как дед.

– Не блинкай!

Она глядит на него всего долю секунды, но во взгляде этом столько незнакомого ему равнодушного холода, что он отскакивает назад, будто сам обжегся.

И тут на него находит что-то такое непонятное, словно он – не он больше. Что невозможно ему больше позволить себе быть тем, позавчерашним Мишаней, который не пошел на помощь брату, а сидел под елкой, зажав уши, пока Петьку на части рвали. Он другой теперь. И раз Петька умер и его не вернуть уже, все, что он, Мишаня, может, – это жить Петькиной жизнью так, как будто он тут. Вот что бы сейчас Петька сделал?

– А блин, мам, – это не мат. – Мишаня шутливо подталкивает ее в плечо. – Ты сама же блины печешь?

Она поднимает глаза, смотрит снизу вверх оторопело, наверное, в первый раз по-настоящему замечая, как вытянулся Мишаня за лето, как он стал хмурить брови, в точности как отец.

– Знала я одного такого, который так оправдывается, – вздыхает она, опускаясь на табуретку. Снова она прежняя, суровая, но родная, чувствует Мишаня. Он кладет руку ей на плечо. Они вообще-то редко обнимаются, в семье у них это не принято, но теперь он чувствует, что так нужно.

Вот сейчас, думает Мишаня, сейчас она начнет рыдать, а он совершенно не знает, что делать. Вот сейчас… но она только строго смотрит на него, потом на обожженный палец, встает, позволяя его руке соскользнуть со своего плеча, и начинает перекладывать пирожки на блюдо.

* * *

Мужик в коротеньком замызганном белом халате, расходящемся на огромном пузе, настойчиво сует Мишане в руки какую-то бумажку. Тот с трудом отдирает глаза от черного платка матери, который рябит среди простоволосой толпы, собравшейся вокруг кособокого автобуса службы ритуальных услуг, и берет документ.

– Пацан, але? Ты родственник?

Мишаня ощущает гладкость бумаги в пальцах.

– Родственник.

– Это ваше свидетельство о смерти. Не потеряй, повторно – платно.

Мужик щелчком отшвыривает окурок прямиком в мусорный бак, поворачивается спиной и спешит к двери с надписью «Морг». Глаза Мишани опускаются на листок бумаги. Он сиреневый и блестит гербами, размером чуть меньше тетрадной странички. Мишаня пробегает глазами по строчкам: Савенков Петр Сергеевич… дата смерти…

– Извините! – кричит вдруг Мишаня так, что с крыши срывается пригоршня ворон. – Простите, постойте!

Все головы поворачиваются на него, пока он хватается за почти уже затворившуюся дверь морга и просовывает голову внутрь.

– Чего тебе? – оборачивается на него мужик.

– А п-причина?

Мужик хмурится, машинально одергивая полы халатика.

– От чего умер он? Почему не написано?

– Не пишут это.

– Почему?

– Не знаю, не положено.

– Почему не положено?

– Пацан, ну что ты пристал-то, ей-богу? Тебе не ясно? Множественные рваные раны, перекушенная артерия… тебе мало? Задрали его. Как ты меня вот сейчас.

– А кто задрал-то? Егерь сказал, в лесу нашем волков нет.

Мужик закатывает глаза.

– Егерь твой бухает не просыхая, он жену свою от волка отличить не сможет.

– Но он так сказал. Уверенно очень сказал. В девяносто седьмом последнего…

– А потом по-другому сказал. Да и вообще, разница-то какая. Судмедэксперт свое заключение сделал. Не ходи, Красная Шапочка, в лес. Вот и сказочке конец.

Мишаня машинально тянется пятерней к макушке, но потом вспоминает: его красную шапку мать велела дома оставить, в храм в шапке нельзя.