Накануне мужики работу оставили далеко за полночь и, истово перекрестившись на звёздное, сдавленное тёмными вершинами, бархатистое небо, ушли спать в избушку. Задув керосиновую лампу, Меркул Калистратыч, кряхтя, взобрался на свое место на нарах и, блаженно вытянувшись, пробормотал, вот, мол, нам бы еще дал Господь пару-тройку вёдренных дней, управились бы как раз к возвращению Петра Григорьича с конями. А там бы развезли весь урожай через перевал и к тебе, Семён Перфильич, в Гусляковку, да и к нам, в Тегерецкое.
По восходу солнца наладился Ивашка справить нужду, выбрался из-под нагретой полости, сунул ноги в бутылы и, придерживая дверь, дабы не скрипнула на петлях, тихонько отворил её. Выскочив на двор, Ивашка открыл рот в изумлении: белизна выпавшего ночью снега слепила глаза, ядрёный морозец щекотал кожу под исподним бельём. «Вот это-о да!» – беззвучно вырвалось у парня. И в ту же минуту Ивашка вновь оторопел: рядом с буртом кедровых шишек посиживал себе матёрый медведище и весело уплетал эти самые шишки, да так, что покачивался мощный бурый, с частой проседью, загривок. Косолапый правой передней лапищей ловко подхватывал очередную шишку, уминал её оземь и, пристраивая сбоку в пасть, протаскивал меж клыков, втягивая воздухом в себя кедровые ядрышки и скорлупки, и левой лапой отбрасывал обглоданный корешок шишки в сторону. Было похоже на то, будто бы медведь играл на губной гармошке. Но делал это почему-то беззвучно – тишина стояла мёртвая, и поэтому, когда Ивашка неосторожно скрипнул бутылами, медведь мгновенно крутнулся на звук и вперил в паренька свои маленькие, настороженные глазки. И не успел Ивашка сморгнуть едкую потную влагу, скатившуюся со лба в угол глаз, косолапый исчез, будто и не было его, так, что-то спросонья приблазнилось. Оно было бы так, кабы не разбросанные по снегу корешки и шелуха шишек, да не вмятина в том месте, где сидел медведь, и траншея-тропа к недалёкому заснеженному пихтачу. «Гляди-ка, с виду неуклюж да косолап, а сноровист, ровно соболёк какой махонький», – подумал с уважением Ивашка, берясь за соструганную из березового корневища дверную скобу.
Мужики известие о медведе приняли спокойно, их больше всполошил нежданный снег, хотя, рассудили они – уже сентябрь и на эдаких высотах ему пора бы и лечь, беда, ежели западёрит всерьёз. Здесь-то еще долина, укрытие, а на перевалах что деется, не приведи, Господь, очутиться там в этакую пору. Но опасения, как и клочья тумана по логам и под ощетинившимися притупленными лезвиями скал вершинами, рассеяло выглянувшее из-за горных пиков солнышко. Лучи его были не по-осеннему жаркими, и к полудню они выпарили весь выпавший снег и даже просушили тропы в кедровники. Так что до темноты кержаки успели сделать две ходки к прямоствольным исполинам, и убыток, нанесённый косолапым, был восполнен с лихвой.
А еще через два дня Пётр Григорьич Загайнов, крепкий восьмидесятилетний тесть Меркула Калистратыча, как и было условлено, привёл караван из семи лошадей в лагерь шишкобоев. Кони были низкорослые, с мохнатыми ногами и косматыми гривами, монгольской породы. Но именно им, этим неказистым, но чрезвычайно выносливым лошадкам, нет равных в горах, среди непредсказуемых россыпей, на головокружительных подъёмах и спусках над пропастями и отвесными расщелинами.
Отужинав, кержаки запалили добрый костерок во дворе, сами же расселись на ошкурённых лесинах, полукругом. В котелке булькал, розовея, отвар из белочного корня, смородинового листа и подсохших ягодок черники. Белочный, он же красный, корень, в читанных некоторыми из сидящих здесь мужиков умных книгах величаемый «копеечником уползающим», был из всего нынешнего состава самый целебный и ценимый; рос корень в едва прикрытых землицей россыпях, добывался исстари кержаками особым смекалистым способом: окапывался вкруговую толстый, сплетённый из тугих розоватых волокон главный стержень корня, от которого, оплетая камни, уходили в земную полость, подобно щупальцам, иногда и до семи-восьми саженей, живучие корешки. Подводили распряжённого коня. На торчащий из россыпи, напоминающий из-за подрезанных стеблей щетинистую розетку, корень набрасывали петлю пеньковой верви, другой конец которой крепко привязывали к основанию конского хвоста и, взяв под уздцы лошадь, начинали потихоньку отводить её в сторону. Натягивалась верёвка, напрягался ход лошади, и стелющиеся по россыпям щупальца корня, взрывая тонкий слой земли, прелых листьев и хвоинок, показывались наружу. Корень собирали, здесь же, на месте, рубили на куски и расщепляли на волокна. Привезя домой, сушили под навесами и потом, по надобности бросив горстку сухих волокон в чугунок с ключевой водой, томили отвар в русской печи, чтобы долгими зимними вечерами наслаждаться этим благодатным отваром, подсластив его парным коровьим молоком.