– Скорее, любимая. Мы страшно отстаем от графика. Уже несколько часов, как мы должны трахаться…

Голос – отцовский голос – останавливает меня. Что следует сказать о знаменитом Антонио Спенсере? Голова его напоминает эстетичный валун. Этакая достопримечательность. Разговаривая, он, как правило, изображает диктора, но сегодня голос у него теплый, без стали.

Я передумываю просачиваться сквозь дверь, чтобы не застать животную сцену, и принимаюсь расхаживать по холлу, снедаемая чувством вины.

Мой взгляд падает на электрическую розетку. Этот метод мы вскоре рассмотрим подробнее, пока же просто прими как факт, что моя призрачная эктоплазма втекает в крохотные отверстия и ползет по медным проводам в стене. Представь Чарлза Дарвина, который путешествует среди испарений по речной системе Амазонки. Добравшись до распределительной коробочки, я наугад выбираю провод, следую по нему до новой розетки и скоро натыкаюсь на вилку. Я скольжу по меди, перепрыгиваю разомкнутое место в выключателе, лезу выше и упираюсь в тупик внутри лампы. Это, заметь, не просторная эдисонова лампа накаливания, это тесная, витая люминесцентная лампа в прикроватном светильнике. Вид на комнату загораживает пергаментный абажур. Я скручена внутри стеклянной трубки – энергосберегающей, экологичной (все, как любят мои родители), – а ртуть на вкус Ctrl+Alt+Омерзительна. Из-под абажура мне виден только прикроватный столик. Там, на деревянных прожилках, как предметы современного горячечного натюрморта, лежат смартфон, медная цепочка с ключом от номера, будильник и разорванная упаковка презервативов.

Чу! – умиротворяющее хлюпанье: мои родители неистово тормошат свои старческие центры удовольствия.

Запомните, будущие мертвецы: всякий раз, как вы отключаете люминесцентную лампу или электронно-лучевую трубку, вы видите в них остаточное зеленоватое свечение. Это человеческая эктоплазма. Привидения постоянно попадаются в эту ловушку.

Скрученная внутри темной лампы, я, призрак, услаждаю себя тем, что тайком подслушиваю. Родителей за абажуром мне не видно, однако я разбираю, как отец хрипло шепчет нежности.

– Помедленнее, детка, – говорит он. – Обожаю, когда ты так делаешь, но не спеши. Еще немного, и ты доведешь меня до предела…

Тут под абажур вползает рука. Костлявая рука-паук. Рука-змея в плавном сплетении мускулов и в коже, гладкой, как чешуйки ящерицы. На ногтях облезший белый лак. Розовые полоски, словно борозды на паровом поле, тянутся от ладони почти через все предплечье; они рваные, будто эти несколько дюймов пропахал старый грязный фермер, прежде чем рухнуть замертво в одиночестве от сердечного приступа.

Надрезы – грубо нанесенные и только затянувшиеся – выдают в их владельце вероятного самоубийцу. Милые твиттеряне, мне знакомы эти шрамы, эта рука.

Я узнаю отметину тяжкой жизни в безлюдной сельской глухомани.

Под каждым ногтем коричневый полумесяц. Шоколад. Опытнейшему едоку очевидно, что шоколад молочный, с внешнего слоя батончика «Бэйби Рут». Пальцы скользкие от пота и липкие от карамели. Они пробегают по стеклу лампы, практически гладят мое лицо, пачкают мне волосы. Они ласкают и домогаются призрачной, запертой в трубке меня. Эти пальцы пахнут, как трусы моего отца, киснущие на дне перегретой бельевой корзины. Они пахнут, как пахла мама, когда все утро хихикала и не вылезала из банного халата. В такие дни она безмятежно наливала органический сок из ростков пшеницы, а щеки у нее румянились, натертые отцовской щетиной.

Канареечно-желтого обручального кольца моей матери нет; эта вползшая на столик кисть – не мамина.