– Идите, Беркович, – мягко сказал майор.
И парикмахер, круто повернувшись, затрусил за Левушкиным. Вот уже его маленькая сгорбленная фигурка исчезла в кустарнике.
Клочья тумана расползались по холму, как овечье стадо. Лес кончился, впереди лежала темно-серая, перепаханная когда-то, но уже заросшая сорняком земля. За холмом, на берегу реки, темнело несколько десятков изб, а еще дальше, километрах в трех или четырех, начинался новый лес, казавшийся отсюда, с опушки, густым и заманчивым. Но обозу, чтобы дойти до него, требовалось пересечь открытый участок.
– Вон то и есть Калинкина пуща? – спросил разведчик.
Беркович кивнул и, вытянув шею, продолжал вглядываться в крайние дома. Он словно чего-то ждал.
– Молчат, – сказал вдруг он растерянно. – Как ты думаешь, Левушкин, почему они молчат?
– Кто?
– Петухи… Раньше, бывало, за версту слышно… Знаменитые были петухи. Хор Пятницкого так не пел!
– Сейчас многие не поют, кто раньше пел, – философски заметил разведчик.
– Может, спят еще?
– Ничего, – Левушкин сунул за пояс трофейную «колотушку», – разбудим!..
Диковинна и загадочна связь великих и малых явлений в мире войны: вот Беркович, сутулый штатский человек, страдающий гастритом, парикмахер, руки которого изнежены от многолетней возни с бриолином и паровыми компрессами, и, пожалуйста, – на Берковиче немецкая офицерская шинель с плеча белокурого обер-лейтенанта из Пруссии, а в руках не машинка для стрижки, а совсем иного рода механизм: тяжелый тупорылый пистолет-пулемет системы товарища Шпагина, скорострельностью тысяча выстрелов в минуту.
Перед Берковичем – деревня, где живет его собственная теща, тетя Ханна, которая бы прямо руками всплеснула от радости, завидев знакомые оттопыренные уши зятя, круглые, как диски ППШ, но Беркович вынужден прятаться в кустарнике совсем неподалеку от дома тещи, а потом, словно шелудивый бездомный пес, ползти к дому тещи на животе…
На самой окраине Чернокоровичей они отдышались, а затем Левушкин подбежал к крайнему дому и, извиваясь бесхребетным телом, нырнул в дыру в заборе, за ним полез и парикмахер.
Сквозь окно с выбитыми стеклами они заглянули в избу. Изба была пуста. На них пахнуло плесенным духом.
Левушкин просунул голову в приоткрытую дверь хлева. Пустые коровьи ясли… пустые насесты… ни одного живого существа… И улица была пустынна, как в дурном, страшном сне.
Полные тревоги, встав почему-то на цыпочки, они перебежали к следующему дому.
– Эй, тетя Ханна! – крикнул Беркович. – Отзовитесь!..
Он вошел в большую, наполненную сквозняками, дующими из пустых окон, комнату. Увидел обломки грубой, домашнего изготовления мебели, подобрал бутылочку с надетой на горлышко соской… По комнате летал пух, играл в догонялки. Беркович вышел из избы и опустился на крыльцо.
– Значит, это правда? Значит, они никого не оставляют? Даже в селах? А-а-а… – пробормотал он, обхватив голову руками. – Ведь жили же здесь люди, тесно жили, один к одному, как у человека зубы, и никто друг другу не мешал! И немецкие колонисты – да, Левушкин, и немцы, и русские, и украинцы, и белорусы, и поляки, и никому не было тесно, всем была работа… А какие ярмарки были здесь, Левушкин, какие ярмарки! Каждый привозил чем гордился, что умел делать: и ты мог выпить немецкого густого пива, и купить глечик или макитру у украинского гончара для коржей или белорусской картошки на семена – какая была картошка! Или купить хорошие цинковые ночвы у старого еврея, чтоб купать своего младенца; ты не купал младенца, Левушкин, ты не знаешь – это же такая радость!
– Ты посиди, – сказал Левушкин и дотронулся рукой до шинели Берковича. – Ты отдохни.