Я огляделся. Балцано не было в комнате, и у меня возникло ощущение, что его вообще не было в нашем мире.
– Ты хотел о чем-то спросить? – сказала Лючия и тоже поднялась.
– Балцано…
– Ты хотел о чем-то спросить меня? – повторила она.
– Да, – сказал я. – Я хотел спросить: ты помнишь…
Я запнулся. Я хотел задать вопрос, да. Но что-то происходило с моей головой, я чувствовал, как возникают мысли, это было странное ощущение, будто кто-то бродит по старому захламленному чердаку, влажной тряпкой протирает стекла от пыли, другой рукой выбрасывает ненужные вещи, вместо них мгновенно появляются вещи нужные, без которых невозможно жить, и с памятью моей тоже что-то происходило, я не мог понять, что именно, хотя, конечно, понимал, что понять это невозможно, потому что, когда меняется память, меняется личность.
Я хотел задать вопрос Лючии, и я его задал:
– Послушай, – сказал я, – тогда, на Тироне, ты действительно не хотела, чтобы я поднялся по фрайму?
– Не хотела, – ответила Лючия, не удивившись вопросу.
– Нет, – повторила она и, неожиданно притянув меня к себе, прошептала в самое ухо: – Ты вспомнил? Милый, хороший, ты вспомнил это?
– Вспомнил, – пробормотал я. – Что значит – вспомнил. Я никогда этого не забывал.
– Да? – сказала Лючия. – Ты уверен?
Был ли я уверен? Когда-то в детстве, мне было четыре года или пять, неважно, я был с отцом в зоопарке, мы подошли к клетке с бурыми медведями, и один из них, неожиданно бросившись всей тушей на прутья решетки, дико заревел – наверно, от тоски – и при этом смотрел мне в глаза, будто это я посадил его в тюрьму. Мне стало страшно, я решил, что прутья сейчас сломаются, и медведь… это был совсем не такой медведь, о которых отец читал мне сказки, тогда я впервые понял разницу между вымышленным и настоящим, в том числе и между вымышленным и настоящим страхом. Я вцепился в отцовскую штанину, я ревел почти так же, как тот перепуганный медведь, меня успокаивали, отец купил мне мороженое, которое я проглотил, не чувствуя вкуса, а потом шоколадку, вкус которой до сих пор застревал у меня между зубами… Помнил ли я этот эпизод? Конечно, я не забывал о нем никогда, но никогда и не помнил, потому что этот вой, этот страх, это потрясение основ стали моим «я», а о своем «я» не вспоминаешь, разве что тебе о нем напомнят, да, не вспоминаешь, но помнишь, помнишь каждую секунду, каждое мгновение твоего существования…
И тот эпизод на Тироне… о нем я не забывал тоже, потому что и тот случай стал моим «я», то, определил на многие годы мой характер, я не мог этого забыть, но и вспоминать («ах, я вспомнил, как…») не мог тоже, потому что такого унижения, как тогда…
– Уверен, – пробормотал я.
И лишь тогда подумал, что не мог я ничего этого вспомнить, потому что с Лючией мы были знакомы… когда же мы с ней познакомились на самом-то деле? Мне почему-то сейчас казалось, что знакомы мы целую вечность, именно вечность, а не чью-то жизнь, мою или ее, и что мы уже много раз встречались с ней и вели неспешные разговоры о природе мироздания, хотя, казалось бы, почему именно с Лючией я должен был вести разговоры о том, в чем сам не разбирался, и знал, что она тоже не великий специалист в этих вопросах?
– Лючия, – сказал я, подняв пальцами ее подбородок – так, чтобы видеть глаза, – Лючия, ты ведь… то есть, твой муж… Вериано… он не случайно выбрал именно меня для этой работы?
– Да, – сказала она.
– И ты с ним на самом деле и не ссорилась даже…
– Нет, – сказала она. – То есть, я хочу сказать: конечно, ссорилась. Ты о чем, Джузеппе? Я ушла от Вериано через две недели после того…