Художник я или не художник, спросила я себя, а еще мужа об этом спросила, мы проводили в деревне лето, муж ходил на рыбалку, он ловил рыбу, а я плавала рядом, непойманную рыбу изображая, конечно, ты художник, улыбался он, еще какой художник, но я бы не советовал тебе вставать на одну доску с той теткой, что так тебя ненавидит. Она сама выдумала себе войну с тобой! Потому что она не потерпела правды. Воровство однажды было обнаружено. Ее за руку – цап! Разве она могла это вынести! Кража – Бог с ней. О ней уже все забыли. Наступает момент гораздо круче. Наступает царство ненависти. Яда. Виолетта в один миг переворачивает все. Черное? Да что вы говорите! Это белое. Ольга молчит как рыба? Да Ольга сыплет и сыплет ядовитыми сплетнями обо мне, безвинной! У Ольги успех? Да она в грязи лежит. Ты пойми, Леля, если ты напишешь ей ответ, она тоже перевернет его! Она – его – извратит, изгрызет, порвет в клочья – и из кровавых клочьев себе новую шубу сошьет! И скажет, на весь свет заорет: «Шуба – моя! Кровная! А это Еремина ее присвоила! Из-под носа украла!»

Так говорил мне муж. Вскоре он уехал в город. Я осталась в деревне одна, топила печь, лето стояло холодное, налетали мощные угрюмые тучи с севера, я на вечер уходила в гости к друзьям, деревенским старикам, они кормили меня пирогами с капустой и вишней, и часто я оставалась у них на ночь. Спала на русской печке: там было жестко, но тепло. И в тот раз так было: горячий чай, пироги, разговоры, кружка с молоком на сон грядущий. Я забралась на печь, разомлела, стала засыпать.

И тут, знаете, меня будто ударил кто изнутри по ребрам. Или снаружи ударил. Я привскочила на печи. Чуть не врезалась теменем в мощную матицу. Сердце глухо, больно билось. Бух, бух. Ребра сотрясались, вся я тряслась, как шаткий дом, из-под которого поплыли прочь, как по весеннему болоту, деревянные столбы. Мне почудилось – изба плывет. Оползень? Я спрыгнула с печи на пол. За мной потянулось лоскутное одеяло. Я подхватила одеяло и завернулась в него. В окне горели холодные звезды. Тускло горело зеркало: потусторонней, гиблой жизнью. Серебряные скосы отсвечивали латунными боками расстрелянных самоваров, убитых чайников. Я боялась глядеть в зеркало. Особенно ночью. Босиком я шла по желтым некрашеным половицам. Пол настилали недавно и не успели покрасить. Занозы впивались в пятки. Я все-таки подошла к зеркалу. Оно тянуло меня магнитом военной амальгамы. Я встала совсем близко к нему. Так близко, что я ощущала холод, дышащий от его косой, расколотой льдины.

И тут мне навстречу из зеркала вышел волк.


Я обомлела. Застыла. Только молча стоять, только не шевелиться.

Волк замер. И я замерла.

Я видела, как под сквозняком медленно, сонно шевелится его серая, лунная шерсть на загривке.

Волк медленно поднял морду. Повел носом. Он нюхал воздух.

Нюхал, где пахнет мною. Живой.

Еще живой.

Учуял. Переступил лапами. Повернулся ко мне – носом, мордой, всем поджарым серым, мусорно-жестким, иглисто-грязным мерцающим телом. Всей шкурой и жизнью.

Глаза волка искали мои глаза. Они тускло, оранжево горели на морде, всаженные в шерсть в подпалинах, под плоским узким черепом, уши прядали, он был похож на собаку, только гораздо страшнее.

Оранжевые огни под зверьим черепом нашли меня. Мои глаза.

Нашли – и вспыхнули.

Мне показалось: он сладострастно, жестоко улыбнулся.

Да, открыл пасть. Улыбка. Мокрые черные губы.

Я видела под щеками, под усами, мелко дрожащими, желтые острые зубы.

Волк слегка зарычал и приподнял губу. Теперь я видела его оскал.

Нет, сказала я беззвучно, нет, уйди. Я тебя не звала.