– А что, Фабиан, вдруг кто-нибудь из них взял да и сбежал? – спросил Оди, пока шлюзовой люк медленно отползал в сторону.
– Это невозможно, сэр.
– Вот-вот, куску железа… извини, Фабиан, я хотел сказать, что твоим микросхемам памяти и то понятно, что это невозможно.
Они окунулись в беспроглядную тьму, и первым ощущением, разумеется – только для Оди, был резкий неприятный холод, проникающий в легкие и пощипывающий лицо. Температура в грузовом отсеке держалась в пределах -40 по Цельсию. Когда зажгли свет, и занавес мрака, словно его развеяла магия электричества, мигом исчез, взору открылась слегка удручающая картина… Даже не слегка, а удручающая довольно серьезно. Таких слабонервных как Оди – в особенности. Короче, произошла очередная встреча с пассажирами – самыми безмолвными, неподвижными и абсолютно безмятежными обитателями «Гермеса».
Трупы лежали аккуратно, уложенные штабелями. Немудрено, что Айрант дал им кощунственное прозвище «консервы». Запаянные в прозрачные полиэритановые пакеты, они были хорошо видны, будто завернутые в обыкновенный целлофан: их навеки застывшие лица, яркая, можно сказать – праздничная похоронная одежда, замороженные тела: без дыхания, без мимики, без признаков хотя бы случайного движения. При жизни такие разные, не похожие ни по характеру, ни по внешности люди с наступлением Вечности все до одного становятся одинаково молчаливыми и абсолютно беспристрастными.
Они лежали накрытые прохладным саваном тишины. И если в эту тишину вторгались звуки из внешнего мира, воздух вокруг на мгновения пробуждался, превращая эти звуки в иллюзорные отголоски где-то еще существующей жизни.
– Слушай, Фабиан, вся твоя задача заключается лишь в том, чтобы сопровождать меня. Большего от тебя не требуется, разглядывать их необязательно.
– Все понятно, сэр. – По сути своей бесчувственный робот был тем более равнодушен к уже умершим, не представляющим ни опасности, ни даже научного интереса.
Оди медленно шел, потирая щеки и совершая этот символический осмотр. Каждый раз, находясь в грузовом отсеке, он чувствовал, как перемена внешняя соответствовала перемене внутренней. Смех, шутки, крики, болтовня – словом, неунывающая жизнь – остались там, далеко за переходным шлюзом. Здесь же царило повсеместное угнетение, не способное порождать ничего, кроме смрадных помыслов. Он будто бредил наяву.
Какое-то странное, пугающее и немного дикое слово: смерть.
– Эх, Фабиан, не знаю, чего в тебе больше – достоинств или недостатков. Ты, сплетение электронных блоков и проводов, совершенно лишен способности радоваться жизни. Это твой большой проигрыш. Но вместе с тем тебе неведомы страдания и смерть, и то горе, которое они несут. И это твое большое преимущество перед нами.
Механические брови робота разошлись в мимике легкого изумления.
– Сэр, я знаю, что такое горе. В моей памяти дословно заложено следующее: горе – нервно-энергетическое состояние живого существа, при котором его нейросистема сильно возбуждена разрушающими микротоками, ведущими к перемене артериального давления…
– Ну ладно, хватит, идем молча. Не хватало мне еще перемены артериального давления!
Поначалу Оди долго всматривался в лица покойников, сознавая, что каждое из них символизирует целую человеческую судьбу: беззаботное детство, бурную юность, некогда цветущую молодость, радости и огорчения, успехи вперемешку с неудачами, высоту любви и глубину ненависти. Теперь в этой летописи поставлена точка. Какая по сути разница: они умерли для мира или мир погиб для них? В любом случае – лишь полное бесчувствие и покой, что нельзя назвать счастьем, но не отнесешь и к категории бед. Пусть будет вечный сон, полный черно-белых бесстрастных сновидений. А Флинтронна станет для них общим жилищем: тихим и спокойным, как и они сами, если только…