Зыбкий утренний зной спадает к полудню. Облака застилают небо. Ближе к вечеру, когда фойе наполняется жизнью и сестры включают радио – в воздухе разливаются шум голосов и тихая мелодия, – фиолетовые сумерки сгущаются над садом. Слышно, как сторож запирает ворота, зовет кружащуюся у полей собаку.

Герберт смотрит себе под ноги и подбрасывает мыском ботинка камень, идет, не отрываясь, за ним. Оттягивает воротник колючего больничного свитера. Сестры распахивают окна, выходящие в сад, и мелодия отголосками окутывает утопающие в тяжелом сумраке деревья.

Сердце стучит, гулом отдаваясь в ушах, кровь приливает к ладоням. Пожалуй, причиной тому не улетевший камень. На скамейке, закинув голову назад и распластав руки на перемете, сидит странная черноволосая девушка.

II

Эйфемия Барбье была поклонницей литературы, захватывающих детективов, в которых мистика переплеталась с границами разумного. Она много читала, погружаясь в вымышленные миры и тем самым убегая от собственного, – мысли о детстве в неблагополучной семье и вынужденном взрослении отдавались внутри нее болью, которую она несла долгие годы. Мягкая и ласковая, Эйфемия была хорошей женой и матерью, и Герберт всегда думал о ней с теплотой, пока чувства еще были ему доступны. Она радовалась, что ее интеллектуальное увлечение передалось сыну. Передалось до той поры, пока он не разучился концентрировать внимание на буквах и запоминать прочитанное. Страшное дело для адвоката, подающего надежды.

Герберт помнит жизнь промежутками. Помнит ее яркой, когда от девичьего взгляда по коже проходит разряд электричества, а от долгих поцелуев в груди разливается нестерпимый жар. Помнит веру в собственную исключительность. Легкая тоскливость и обреченность, окутывающие его, как вуаль, с детства, были привычны, пока не переросли в физически ощутимые страдания. Герберт, ныне не чувствующий ничего, кроме внешнего вмешательства, отдал бы многое, чтобы вновь испытать дискомфорт в мышцах, который сопровождал его первые симптомы.

Запах лилий не так удушлив и въедлив, как днем. Он вдыхает его полной грудью, задерживает дыхание, слыша, как дробью заходится сердце. В голове разрастается вакуум. Только ветер, треплющий волосы, дает понять, что это не затянувшийся медикаментозный сон, из которого не получается выбраться, а реальный мир. Тот самый, заглянуть в лицо которому и по сей день боится его изувеченная детскими травмами мать.

– Сбежите, не извинившись?

Герберт моргает. На следующем приеме у Хирцмана следует признаться, что таблетки вызывают галлюцинации, – вот и стадия, когда он слышит голоса. Дожили, дружище. Только этот голос реален, и его обладательница с улыбкой наблюдает за несчастным проходимцем, которого она застала врасплох.

– Извиниться? За что?

Девушка смахивает с лица угольно-черную прядь и подзывает Герберта к себе. Он повинуется, но не потому, что не имеет на обратное сил, а потому что по собственной воле хочет ей повиноваться. Как сирена, прильнувшая к лодке, она завлекает его, будто жаждет утащить на дно, но всем своим видом демонстрирует обратное – ленивая безмятежность, с которой она потягивается, не предвещает опасности. Бледное лицо с раскосыми, как у кошки, глазами и впавшими щеками кажется лазурным из-за сгустившихся сумерек.

– Где ваша шляпка?

Герберт садится на край скамейки.

– Шляпка?

– С бантиком.

Она недоуменно ведет бровью, но уже через мгновение заливается бархатистым смехом, от которого по его телу проходят вибрации. Герберту нравится, как эта странноватая девушка говорит, тянет, будто мурлычущая кошка, на вздохе гласные. Цапнет ли, если погладить против шерсти?