.

Пытаясь отыскать контексты и интенции, обусловившие сходство фантазий ученых, философов и писателей-фантастов рубежа XIX–XX веков, Л. Дастон и П. Галисон предлагают в качестве одного из объяснений «волну международных сотрудничеств (и международных соперничеств), захлестнувшую науку в конце XIX века», что «создало практические проблемы сообщаемости, беспокоившие даже ученых-полиглотов»[23]. При всей важности влияния международного сотрудничества на все аспекты деятельности ученого это объяснение вряд ли можно считать исчерпывающим. Вероятнее всего, эпидемия воображаемых космических перемещений, охватившая Европу на пороге XX века, возникла в результате более серьезных и необратимых изменений в сознании европейских читателей (произошедших в силу своей всеохватности и большой исторической длительности почти незаметно для большинства из них). К тому же эта литература не всегда была интеллектуальной и часто проявляла себя в жанре космической оперы[24]. Парадигмальным здесь является казус не Жюля Верна и не Герберта Уэллса, а Эдгара Берроуза. Бульварное чтиво, состряпанное отчасти от финансовой безвыходности, отчасти – от увлеченности непонятной ему самому, но очень метко угаданной художественной игрой, в несколько коротких лет захватило воображение многих миллионов читателей и впоследствии было признано мировой классикой. Создается впечатление, что Берроуз предельно полно воспроизвел в своих воображаемых путешествиях весь комплекс нового мироощущения, еще не узнанного за плотной завесой привычек вчерашнего века, и не в этом ли «будничном», строго говоря, и следует искать признаки по-настоящему великих перемен? Тем более что сейчас, пользуясь преимуществом ретроспективного взгляда, можно уверенно сказать, что и Верн, и Уэллс – проиграли. Космическая фантастика продолжает жить в жанре космической оперы, а не научно-просветительского романа.

Символика, сюжеты, отдельные зарисовки этих романов, поднимаемые в них проблемы – все это неизбежно замыкается на эпоху, прочно ассоциируемую с колониализмом[25]. Неизведанных территорий почти не осталось, и замкнувшийся мир становится местом, взывающим не столько к удивлению, сколько к потребности его обживать. В имперский период из мира уходит экзотика. Точнее, она перестает быть предельным понятием, охватывающим все трудно досягаемое, и теряет свою завораживающую трансцендентность. Это вытеснило воображение с поверхности Земли, которая вдруг стала замкнутой (притом тесно замкнутой, если учесть обилие и кровожадность колониальных войн). Теперь ему приходилось заявлять о себе в других фантазиях, устремленных за пределы уже практически полностью подчиненного, поделенного и нанесенного на карту мира земной поверхности.

В начале XX века то, что раньше было сутью вещей, не отделяемой от осмысленной реальности «среднего европейца», раскрывается в новой перспективе, которая позволяет отслоить перформативные стратегии познания-захвата и запустить маховик рефлексии в отношении уже прочно и безвозвратно свершившегося нечто (насилия? дискриминации? воцарения бэконианского девиза «Знание – сила»? формирования дисциплинарной структуры научной организации, легшей в основу торжества европейской цивилизации? – речь идет об эпохе, со всеми ее «за» и «против», о неком возрастном цивилизационном преодолении, точнее, о его этиологии). Переключение писательской фантазии на другие миры (как верхние, так и нижние) можно рассматривать как инерцию еще не исчерпанного колониального воображения, но не в том тривиальном смысле, что «читать о землянах стало уже не интересно», то есть не в смысле читательской пресыщенности. Это было скорее жестом, с одной стороны, самооправдания (весь мир устроен именно таким образом, и все, что произошло, – в природе самих вещей), с другой – заговариванием страхов грядущего «возмездия», поскольку размещение доминирующего и доминируемого на одной шкале и продление этой шкалы в обе стороны от реализованной оппозиции неизбежно предполагает потенциальное существование оппозиций не столь выигрышных как осуществившаяся – где полюса отношений доминирования меняются местами. Строго говоря, именно это и должно было стать финальным итогом колонизации – сначала определение себя как некой противоположности «другого» (в земных условиях этим «другим» стал восточный тип), затем отождествление себя с «другим» и, наконец, продление заданного отличия в противоположную сторону через нуль-пункт – человека – в область отрицательных или, скорее, мнимых чисел – более развитых инопланетян. Вера в возможность наладить коммуникацию с самыми разными расами, обрести «рай» вместе с существами, способными говорить на языке, одинаково доступном как Лейбницу, так и «огромному мозгу, присоединенному к сморщенному, насекомоподобному телу»