, офорт и – позднее – литографию) и самые разнообразные методы (от выполненного от руки наброска до перекрывающих сеток и камеры-обскуры). Но почти все создатели атласов были едины во мнении, что образ представляет (или должен представлять) не находящийся перед ними фактический индивидуальный образец, а идеализированный, совершенный или, по меньшей мере, характерный экземпляр биологического или иного естественного вида. С этой целью они тщательно выбирали свои модели, с зоркостью ястреба наблюдали за своими художниками, сглаживали аномалии и отклонения, чтобы создать то, что мы будем называть «рациональными образами». Они защищали реализм («истину-по-природе») базовых типов и регулярностей от натурализма индивидуального объекта, со всеми присущими ему обманчивыми специфическими особенностями. Они с фанатичным усердием предпринимали меры предосторожности, чтобы гарантировать правильность своих образов, но это отнюдь не исключало вмешательств, которые могли случиться на каждом этапе процесса «исправления» природного несовершенства образцов.

В середине XIX века с различной скоростью и в различной степени в разных дисциплинах создателями атласов были приняты на вооружение новые, сознательно относящиеся к себе как к «объективным» способы создания образов. Эти новые методы стремились к автоматизму – к созданию образов, «не тронутых рукой человека», будь то рука ученого или художника. Порой, но не всегда фотография была более предпочтительным медиумом для этих «механических образов». Калькирование и строгий измерительный контроль также могли быть отнесены к инструментам механической объективности, равно как фотография, в свою очередь, могла использоваться для изображения типов. Ключевой момент заключался не в медиуме и не мимесисе, а в возможности минимизировать вмешательство в надежде создать образ, не затронутый субъективностью. Характерные для истины-по-природе практики отбора, совершенствования и идеализации были отвергнуты как ничем не сдерживаемое потворство субъективным фантазиям – как это было прослежено в Прологе на примере перехода Уортингтона от присущей истине-по-природе симметрии к «объективному взгляду». Старые практики не исчезли, как не исчезло и рисование. Но те, кто придерживался их, все в большей мере обнаруживали себя в положении обороняющихся. И все же даже наиболее убежденные сторонники механической объективности из числа изготовителей научных атласов признавали высокую цену, в которую та обходится. Артефакты и случайные странности загромождали образы; изображенные объекты могли быть нетипичными для класса, который они, как предполагалось, представляли; создатели атласов должны были культивировать суровое самоограничение, чтобы не протащить контрабандой свои эстетические и теоретические предпочтения. Эти черты объективных атласов переживались их создателями как неизбежная, но чрезвычайно болезненная жертва. Механическая объективность была необходима для защиты образов от субъективных проекций, но она угрожала подорвать изначальную цель научных атласов – обеспечение дисциплины рабочими объектами.

В этом месте мы отступаем от образов научных атласов как таковых: в главе 4 мы встраиваем изменения, описанные в главах 2 и 3, в историю научной самости. Сначала мы проследим научную рецепцию посткантовского словаря объективности и субъективности в трех различных национальных контекстах на примере немецкого физика и физиолога Германа фон Гельмгольца, французского физиолога Клода Бернара и английского сравнительного анатома Томаса Генри Гексли. Несмотря на значительные расхождения в использовании новой терминологии, эти влиятельные ученые были согласны по поводу эпистемологической важности различения между объективным и субъективным в их опыте все более возрастающего темпа научных изменений. Поэтому мы обращаемся к новому виду научной самости, схватываемой этой новой терминологией. Самость, представленная в качестве субъективности, не то же самое, что самость, представленная в качестве политии ментальных способностей (как в просвещенческой ассоцианистской психологии) или археологического места сознательного, подсознательного и бессознательного слоев (как в моделях разумности начала ХХ века). История научной самости была частью этих более широких изменений, но она имела свою специфику. Мы исследуем ее как на макроскопическом уровне (с точки зрения литературы о научных характерах – назидательных примерах научной жизни), так и на микроскопическом уровне конкретных действий, таких как ведение журналов наблюдения или тренировка сознательного внимания – точек пересечения научных практик и техник себя.