И дело здесь не в материале и не в отшлифованности фраз, но в куда более существенном – в тональности изложения и в общей концепции книги. Если книга «Об Ахматовой» была собственно мемуарной, исполненной и доброты, и благодарности, и уважения и к умершей Ахматовой, и к их общим друзьям, с которыми довелось так много пережить, то «Вторая книга» – это прежде всего «суд над эпохой» и сведение счетов с нею и с десятками современников.

В таком контексте новелла о Таточке Лившиц – и уж тем более рассказ о замечательном Харджиеве, ближе которого у нее никого нет, – выглядели бы атавизмом и ненужной сентиментальностью. Жертвою перемены концепции стали и многие эпизоды, связанные с самой Ахматовой, – в замысле «Второй книги» место им уже не находилось.

Почему?

Об этом можно не просто гадать. Возможно, Н.Я. показалась избыточной та известная несвобода от авторитета Ахматовой, которая, несмотря на прямую борьбу с ним, всё же чувствовалась в книге о ней. Да и события, которые произошли в тот год, когда она писала воспоминания об А.А., – история с мемуарами Лютика, история с архивом А.А. и, наконец, борьба с Н.Х. из-за архива и книги О.М. – раскрепостили ее и немало поспособствовали этой «смене вех».

Но главное, видимо, все-таки в другом. «Думая об А.А., я почему-то возвращаюсь к собственной своей жизни, о которой совсем не думала, когда писала об О.М.», – писала Н.Я. Эта мысль, эта дума со временем вытеснила все остальные, отчего постепенно поменялся и весь замысел. А во «Второй книге» всё уже не завершается, а начинается с этой мысли: в высшей степени симптоматично то, что она открывается с главы, названной, пусть и в кавычках, – «Я». Акценты сместились так и настолько, что на первый план выступила фигура самого автора, его напряженные раздумья теперь уже о собственной жизни, о трагической связи своей биографии с тем, что составляло боль и ужас самой эпохи.

Соответственно изменились фокус и угол взгляда на современников – как близких, так и не очень.

Уже в книге «Об Ахматовой» Н.Я. не пыталась быть безоговорочным адептом Анны Андреевны. Но ее критические замечания или уколы в адрес А.А. неизменно оставались в рамках проявлений ее внутренней свободы, а не своеволия. Так, замечательны ее рассуждения о связи поэзии и пола (и здесь Н.Я. не прибегает к эвфемизмам вроде «любви» или «эроса»), о роли ревности в творческой судьбе и даже о загробном поединке с А.А. за О.М. Словно в отместку за «донжуанский список» О.М. в «Листках из дневника», Н.Я. дотошно и беспощадно и в то же время с состраданием близкой подруги анализирует личную (в особенности семейную) жизнь А. А., как, впрочем, и свою семейную жизнь с О.М., – и приходит к выводу: насколько «хрупка» была А.А. в браках, настолько крепка была она в дружбе – прежде всего в дружбе с О.М. и с ней, Н.Я.

«Как случилось, что трое своевольцев, три дурьих головы, набитые соломой, трое невероятно легкомысленных людей – А. А., О.М. и я – сберегли, сохранили и через всю жизнь пронесли наш тройственный союз, нашу нерушимую дружбу? <.. > Может, действительно, нам троим было предназначено стоять вместе против всех бурь и сделать то, что каждый из нас сделал?..» – спрашивала себя Н.Я. и незаметно для себя самой начинала впадать в явное преувеличение своей роли в этом, как ей казалось, «треугольнике», который на самом деле – в глазах А.А. – треугольником никогда не был. Мандельштам соединял их, он был главным в их жизни и дружбе, и Н.Я., несомненно, была для А.А. частью О.М., более того – его неотъемлемой и органичной частью, – как при жизни, так и после смерти поэта. И именно это означали ее слова, сказанные Н.Я. в Ташкенте: «Теперь вы – это всё, что нам осталось от Осипа».