Сам же муж, вечно занятый политикой, ни о чем подобном и не догадывался: впрочем, он совсем не уделял внимания воспитанию детей: Авл ударился в какие-то недоступные людскому пониманию мечтания, стал малообщителен и словно жил в каком-то выдуманном мире, отрешенном от этого; из-за этого ему тайком приписывали слабоумие, но порой он блистал такой сообразительностью, что заставлял краснеть от гордости всех учителей. Кроме того, Авл слыл большим поклонником учения Зенона. Можно сказать, что стоицизм был у него в крови. Казалось, он всё и вся находил внутри себя и потому мало интересовался окружающими людьми и настоящей жизнью, с одинаковой невозмутимостью принимая как радость, так и горе. Неуверенность, столь привычная повседневности перед туманным будущим, ему, похоже, не была знакома. Он был спокоен, как всегда, и с готовностью принял бы и последовал любому родительскому решению. А поскольку Авл был единственным сыном в семье, то Валерий возлагал на него определенные надежды. Но возлагать можно любые надежды, а вот сбудутся ли они – в этом как раз и сомневался отец семейства.
Аврора же, напротив, казалась беспечной и безмерно веселой, ни о чем серьезном не задумываясь. И проживая жизнь в свое удовольствие, ничуть не смущала этим более нравственного отца. Как тот ни старался и детям привить умеренные взгляды, научить науке морали, но то ли времени всегда находилось меньше нужного, то ли умения, но это ему не удалось. И оба – и сын, и дочь, – ударились в крайности. Мать спасалась от головной боли, виня мужа, а отец, в свою очередь, винил политику и невозможность воспитать добронравных детей в распущенном мире.
Будучи женщиной в полном смысле этого слова, Аврора не могла без особого трепета читать полученное любовное письмо, целиком и полностью посвященное ей. В нем обожествлялась ее красота, вознося на яркое небо, безумно далекое и неприступное, и это ей страшно льстило. Автор письма умолял снизойти до роли обычного смертного, незавидной и печальной.
– Какие слова, какой полет, ты только вдумайся в это, моя милая дочурка! – шептала ей на ухо ее мать. – Вот посмотри:
«… и тогда отныне я буду рабом ваших желаний и ваших страстей, предугадывая каждую вашу мысль, ловя каждое брошенное случайно или намеренно вами слово, хрустальный взгляд и легкое движение, о, недостижимая царица моей любви! Будьте моей, а я буду вашим! Лишь вы обладаете всей полнотой власти надо мною, и только в ваших силах растоптать свет моей любви, вьющийся, подобно лозе спелого винограда, как на моей загородной вилле, которую я вам преподношу на открытых ладонях! Чистосердечно надеюсь на вашу ко мне благожелательность, вы можете разбить на мелкие осколочки мозаику моей души! Она целиком посвящена служению вам: отныне и до скончания веков! Но и в ваших же силах возвысить мое ноющее сердце, подарить ему прекрасной любвеобильной ручкой надежду на новую жизнь, на безмерную радость! Тогда она горным ключом забьет в моей завороженной плоти, устремившейся вслед за духом, который десятилетиями искал вас! Наконец, к счастью, которого еще не было ни на земле, ни на небесах, я нашел вас! Тогда, когда уже, было, начала теряться даже сама надежда на это, когда начала угасать жизнь в моем теле, лишенная живительной влаги любви, этого целого мира, который вы подарили мне, обратив на меня свой нежный, милый лик; вы увидите, как…»
Далее Лусия не читала, поскольку заинтересовалась тем, что вдруг начало происходить в триклинии. Воздух накалился. При таком устройстве лож и столов в комнате, надо сказать, царила страшная теснота, что вовсе не охлаждало ни беседу, ни воздух: скученные люди, разогретые едой и вином, непрестанно потели. И предостерегаясь от простуды, которую было так запросто подхватить, укутывались в особые накидки, наборы которых носили название синтезов. Плотно укрываясь, можно было сберечь тепло внутри, а холодный воздух – снаружи. Накидки ярко раскрашивались. Интересно было порой наблюдать разнообразную цветовую гамму: сдавалось, что свет забавляется так, творя радужные пятна и переливы. Триклиний пестрел, и по цветам можно было многое узнать о тех людях: их предпочтениях и вкусах, скрытых наклонностях, даже о том, о чем они и сами не подозревали. Правда, сейчас здесь не было такого изобилия красок: мужчины, в основном, были в синтезах с преобладанием коричнево-желтого тона, что было естественным цветом овечьей шерсти, хотя и не без некоторого изыска. Так, Маний и Сервий имели накидки с красными и фиолетовыми оттенками, а Валерий блистал переливающейся россыпью серебра.