За свои вольные речи он едва не попал в беду у Никокреонта на Кипре – а с ним и его друг Асклепиад. Царь устраивал ежемесячное празднество и вместе с другими философами пригласил и их; но Менедем сказал: «Если такие сборища – благо, то праздновать надо ежедневно; если нет – то не надо и сегодня». Тиранн ответил, что только этот день у него и свободен, чтобы слушать философов; на это Менедем во время жертвоприношения еще суровее возразил, что философов надо слушать во всякий день. Они погибли бы, если бы какой-то флейтист не дал им возможности уйти; и потом, на корабле среди бури, Асклепиад сказал, что искусство флейтиста их спасло, а искусство Менедема погубило.
Обычаев он не придерживался и о школе своей заботился мало: ни порядка при нем не было заметно, ни сиденья не располагались в круг, но каждый во время занятий сидел или прохаживался где попало, и Менедем тоже. Несмотря на это, он был щепетилен и тщеславен: когда в ранние годы он с Асклепиадом помогали строителю возводить дом, то Асклепиад, таская известку, показывался на крыше голый, а Менедем прятался всякий раз, как видел кого-нибудь поблизости. А когда он занялся делами государственными, то волновался так, что, воскуряя ладан, положил его мимо кадильницы; и когда Кратет из толпы стал издеваться, что он так хлопочет о государстве, то он велел бросить Кратета в тюрьму. Однако и в тюрьме, видя проходящего Менедема, Кратет высовывался и обзывал его Агамемнончиком и градоначальничком.
Был он отчасти замкнут и суеверен. Однажды с Асклепиадом он по недосмотру отведал в харчевне от брошенного мяса; узнав об этом, он побледнел и занемог, пока Асклепиад не вразумил его, что страдает он не от мяса, а от собственной мнительности.
В остальном был он человек великодушный и благородный. Даже телом своим он до старости оставался крепок и загорел не хуже любого атлета, был плотен и закален; и сложения он был соразмерного, как можно видеть по статуе в Эретрии на старом стадионе, где он представлен, словно с умыслом, почти нагим и тело его хорошо видно.
Был он и гостеприимен, и так как Эретрия – место нездоровое, то часто устраивал попойки – порою и для поэтов, и для музыкантов. Он любил и Арата, и трагика Ликофрона, и Антагора Родосского, но более всего он ценил Гомера, потом лириков, потом Софокла и даже Ахея, который, по его суждению, уступал в сатировских драмах одному Эсхилу. Оттого, говорят, он даже своим противникам в государстве отвечал стихами:
стихи эти Ахея, из сатировской драмы «Омфала». Поэтому не правы те, кто уверяют, будто он не читал ничего, кроме «Медеи» Еврипида (которую к тому же некоторые приписывают Неофрону Сикионскому).
К учителям из Платоновой и Ксенократовой школы, равно как и к Паребату Киренскому, он относился с презрением, зато восхищался Стильпоном; когда у него спросили мнение о Стильпоне, он только и ответил, что это – истинно свободный человек. Вообще же он был скрытен, и вести с ним дела было трудно – на все он отвечал уклончиво и находчиво. Спорщик он был отменный (пишет Антисфен в «Преемствах»); особенно он любил допрос такого рода: «То-то и то-то – вещи разные?» – «Так». – «Польза и благо – вещи разные?» «Так». – «Стало быть, польза не есть благо».
Говорят, он не признавал отрицательных аксиом и обращал их в положительные; а из положительных он признавал лишь простые и отвергал непростые, то есть составные и сложные. Гераклид пишет, что хотя по учению он и был платоником, однако диалектику он только вышучивал. Так, Алексин однажды задал ему вопрос: «Ты перестал бить своего отца?»