В хрипловатом дребезжании его голоса проскальзывала предательская невнятность.

– Овца у меня не того. Приедете, что ли?

– Она очень плоха? – В дурмане сна я всегда цепляюсь за надежду, что в одну прекрасную ночь услышу в ответ: «Да нет, пожалуй. Можно и до утра подождать…» Надежда эта неизменно остается тщетной. Обманула она меня и на этот раз.

– Куда уж хуже-то. Вот-вот помрет.

«Нельзя терять ни секунды!» – мрачно подумал я. Впрочем, она, вероятно, помирала весь вечер, пока Гаролд предавался возлияниям.

Однако нет худа без добра: больная овца ничем особо страшным не грозила. Другое дело, когда выбираешься из-под одеяла в ожидании тяжелой и долгой работы, а у самого ноги от слабости подгибаются. Но с овцой я, без сомнения, сумею обойтись методикой полубдения, а попросту говоря, успею съездить туда, сделать все, что потребуется, и вернуться под одеяло, так до конца и не проснувшись.

Ночные вызовы на фермы настолько обычны в нашей практике, что мне волей-неволей пришлось усовершенствовать вышеупомянутую методику, как, подозреваю, и многим моим коллегам. И должен сказать, я много раз прекрасно со всем справлялся, так и не выходя из сомнамбулического состояния.

И вот, не открывая глаз, я на цыпочках прошел по коврику и натянул рабочий костюм, затем все так же в полудреме спустился по длинным лестничным маршам, открыл боковую дверь… но тут даже и под защитой садовой стены ветер ударил мне в лицо с такой силой, что никакая методика не помогла. Совсем пробудившись, я вывел машину задним ходом из гаража, тоскливо слушая, как стонут в темноте верхушки гнущихся вязов.

Впрочем, выехав из города, я все-таки сумел погрузиться в полусон и принялся размышлять об удивительных противоречиях в характере Гаролда Инглдью. Неуемная страсть к пиву совершенно не вязалась с его обликом. Это был щуплый старик лет семидесяти, тихий как мышь, и, когда в базарный день он изредка появлялся у нас в приемной, от него было трудно слова добиться: пробормочет что-нибудь и снова надолго замолкает. Одетый в выходной костюм, явно мешковатый – морщинистая шея сиротливо торчала из воротничка, – он являл собой портрет благопристойнейшего, тишайшего обывателя. Водянистые голубые глаза и худые щеки дополняли это впечатление, и лишь густой багрянец на кончике носа намекал на иные возможности. Его соседи в деревне Терби отличались степенностью, лишь изредка позволяя себе пропустить за дружеской беседой кружечку-другую, и не далее как неделю назад один из них сказал мне не без горечи:

– Гаролд-то? От него просто спасу нет!

– То есть как это?

– А вот так. Каждый субботний вечер и еще когда с рынка воротится, уж он обязательно будет распевать во всю глотку до четырех утра.

– Гаролд Инглдью? Быть не может! Он же такой тихий, неприметный!

– Да только не по субботам.

– Просто представить себе не могу, чтобы он – и вдруг запел!

– Вы бы пожили с ним бок о бок, мистер Хэрриот! Ревет, что твой бык. Никто глаз сомкнуть не может, пока он не угомонится.

Этим сведениям я затем получил подтверждение из другого источника. А миссис Инглдью, объяснили мне, потому мирится с вокальными упражнениями мужа по субботам, что все остальное время он безропотно ей подчиняется.

Дорога в Терби круто уходила то вниз, то вверх, а затем нырнула с гребня в долину, и я увидел полумесяц спящих домов у подножия холма, днем мирно и величаво вздымающегося над крышами, но теперь жутко черневшего в свете луны.

Едва я вылез из машины и торопливо зашагал к задней двери дома, как ветер снова на меня набросился и я сразу очнулся, словно в лицо мне выплеснули ушат ледяной воды. Но я тут же забыл о холоде, оглушенный немыслимыми звуками. Пение… хриплое надрывное пение гремело над булыжным двором.