За работу платили пятнадцать копеек, за все вместе: за народность, за национальность и за детскость.

Делать этого надо очень много. Худой, широкоплечий, с невысокой грудью, Владимир Маяковский был всегда напористый работник.

Он выжигал, и красил, и полировал одну вещь за другой.

В комнате почти что тепло.

В одном рассказе Уэллса на окраине города живут обедневшие муж с женой, потом они идут в Армию спасения, надевают синюю холстину, которая снимается только с кожей, и занимаются металлопластикой, выдавливанием каких-то рисунков на тонком металле прибором, похожим на наперсток.

Люди большого города любят ручную работу и механизируют художника.

Один мой друг по «Лефу», человек странных и неожиданных знаний, рассказывал мне теорию продажи галстуков.

Покупателю предлагают несколько коробок галстуков. Среди этих коробок один галстук не похож на все остальные. Называется он оригинальным. Покупатель долго ищет, что удовлетворит его душу. Он выбирает галстук оригинальный.

Фабрика массовым образом изготовляет только оригинальные галстуки.

Остальные, неоригинальные, существуют только для того, чтобы навести его на этот след. Так облава ведет медведя на ружье.

Для оригинальности тогда нужна была ручная работа.

Ручное, механическое, прикладное. А род был средний. Все это заканчивалось словом «искусство».

Маяковский, знавший Кавказ, любивший быстрый Рион, Маяковский, читавший Маркса, веривший в революцию, приговорен был к созданию бёмов.

Знакомые все были потеряны.

Он не гимназист, у него нет товарищей по гимназии, он не на фабрике. Люди из революционного кружка арестованы.

Он один в городе.

Он не был бездомным. Дом – квартира, семья – у него есть. Но в стихах и даже в воспоминаниях его друзей того времени он кажется бездомным.

Это бездомность юноши, который отрывается от своего дома и ищет собственную судьбу.

По Москве ходят быстрые, просторные и дорогие трамваи. На Садовых шумят деревья.

Москва вся круглая, запутанная, вся в вывесках – пестрые вывески и вывески черные, с золотыми буквами. Москва вся вымощена черепами булыжников. По круглой Москве блуждал Маяковский в черной бархатной рубашке, темные волосы закинуты назад. Так ходили мастера-печатники. Но у тех рубашки сатиновые. Такую рубашку звали «пузырем», а человека, так одетого, звали «итальянцем».

Он шел бульварами. Провода бежали над Москвой, перечеркивая тонкие шеи колоколен. Узкая Соболевка, населенная проститутками, втекала в кольцо Садовых. Трамваи над ним скрещивали вспышки. Ночи в Москве длинны.

Красная площадь от утреннего света как будто усеяна костями. Ребрами и черепами кажется булыжник.

И, может быть, утренняя мостовая похожа на озеро, покрытое рябью, и к берегу пристал неуклюжий корабль Торговых рядов.

Лужи стоят на мостовой. В лужах отразилось разорванное пятиглавие храма Василия Блаженного. Голуби ходят между сверкающими обрывками неба, стен и церквей.

Женщина с лукошком бродит по площади. В лукошке смесь разных круп.

Толпою, толкая друг друга, за нею топчут камень и обрывки неба голуби.

Эта женщина кормит их на деньги прохожих.

Раннее утро. Солнце встает, дует теплом.

Крутая Тверская. Низкая стена Страстного монастыря.

Сняв шляпу, высокий среди низких домов, стоит вымытый дождем, сверкающий Пушкин в бронзовом плаще.

Перед ним большой, недавно выросший мальчик в черной рубашке.

Стоит на Страстной площади Маяковский, еще не рожденный, еще не нашедший слова.

На памятнике Пушкину, у постамента, перевранная надпись.

А в общем – весна.

Меня
Москва душила в объятьях
кольцом своих бесконечных Садовых.
В сердца,
в часишки