Автобус взревел мотором и медленно пополз по немощеной дороге, растянув за собой золотистый хвост пыли. Я пошел рядом. Закусив губу, Витька рванула поручни, и рама со стуком упала вниз. Мне легче было считать Витьку красивой заглазно – острые клычки и темные крапинки, раскиданные по всему лицу, портили тот пересозданный мамой образ, в который я уверовал.
– Слушай, Витька, – быстро заговорил я, – мама сказала, что ты красивая! У тебя красивые волосы, глаза, рот, нос… – Автобус прибавил скорость, я побежал. – Руки, ноги! Правда же, Витька!..
Витька только улыбнулась своим большим ртом, радостно, доверчиво, преданно, открыв в этой большой улыбке всю свою хорошую душу, и тут я своими глазами увидел, что Витька, и верно, самая красивая девчонка на свете.
Тяжело оседая, автобус въехал на деревянный мосток через ручей, границу Синегории. Я остановился. Мост грохотал, ходил ходуном. В окошке снова появилась Витькина голова с трепещущими на ветру пепельными волосами и острый загорелый локоть. Витька сделала мне знак и с силой швырнула через ручей серебряную монетку. Сияющий следок в воздухе сгас в пыли у моих ног. Есть такая примета: если кинешь тут монетку, когда-нибудь непременно вернешься назад…
Мне захотелось, чтобы скорее пришел день нашего отъезда. Тогда я тоже брошу монетку, и мы снова встретимся с Витькой.
Но этому не суждено было сбыться. Когда через месяц мы уезжали из Синегории, я забыл бросить монетку.
1960
Срочно требуются седые человеческие волосы
Гущин замер в удивлении. Черным по белому: густой черной тушью на белом, с морозным глянцем ватмане было смачно выведено: «Срочно требуются седые человеческие волосы». А рядом висели выцветшие, пожелтевшие объявления, оповещавшие, что «Ленфильму» нужны уборщицы, осветители, шоферы, парикмахеры, электротехники, рабочие на пилораму, вахтеры, буфетчица, пиротехник и счетовод.
«А жутковато звучит насчет человеческой седины! – подумал Гущин. – Надо обладать завидно ясным и нетревожным духом, чтобы начертать такое воззвание».
Он услышал короткий смешок. Возле него стояла девушка с чистым детским лицом и пышно-застылой, слишком взрослой и модной прической.
– Не бойтесь, – сказала девушка. – Это же добровольно.
Перенесенный из смутных образов освенцимского злодейства, из полубредовых видений войны, внезапно нахлынувших на него, в детскую нежность взгляда, смеха и голоса, Гущин не понял обращенных к нему слов.
– Вашей седине ничто не грозит, – чуть смущенно пояснила девушка.
У Гущина была та красивая стальная седина, которую приносит раннее поседение, она не старила, скорее молодила его сорокапятилетнее, смуглое и печальное лицо. В отваге обращения и слов девушки таилось лестное для Гущина, но он был человеком оскорбленным, безнадежно оскорбленным собственной женой и потому не испытывал ни радости, ни гордости, скорее даже печаль его усугубилась. Так и всегда бывало, когда из внешнего мира поступали к нему добрые сигналы. Проще было жить с сознанием, что он никому даже мимолетно не интересен, не привлекателен, – наибездарнейший тускляк, вполне заслуживший судьбу домашнего отщепенца.
– Хорошо хоть, что им не требуются человеческие зубы, ногти и кожа, – не понуждая себя ни к любезности, ни к остроумию, хмуро отозвался Гущин.
Страдальческая гримаса покривила лицо девушки, на миг состарив его.
– Простите, – сказала она. – Это была плохая шутка. Я бестактная дура.
– Да что вы! Я вовсе не узник фашистского лагеря.
Ему стало жаль девушку. Бедняжка захотела просто пошутить с незнакомым человеком, и вот какая получилась бодяга!