Она приходила к Гущину ночью изредка и всегда нетрезвая. Он понимал, что не любовь толкает ее к нему, а какое-то женское поражение, неутоленность, и, стыдясь, проклиная себя за слабость, брал бедное наслаждение от женщины, которую некогда любил единственной любовью, а сейчас почти боялся. Человек никогда не бывает окончательно несчастен, всегда остается допуск. Самое страшное пришло, когда подросла дочь. Он и терпел свою жизнь из-за дочери. Она любила его с тем оттенком ревнивого обожания, какое часто привносят девочки в любовь к еще молодому, привлекательному и незаласканному в домашней жизни отцу. Но девочка выросла, проникла в суть стыдных семейных тайн и с юной беспощадностью решительно стала на сторону матери, воздвигнув между собой и отцом глухую стену высокомерного небрежения. Жена поступала с ним жестоко, но была не злым человеком. У дочери, когда он делал робкие попытки проникнуть за стену, глаза становились маленькими и ненавидящими. Казалось, она не может простить отцу его унижения, слабости, смирения. Она не любила матери, но взяла ее за образец, выиграв для себя независимость, бесконтрольность, требовательность без всякой отдачи…

– Нет, – сказал Гущин. – Вы ошибаетесь, это не Деламот, а Кваренги.

Они перешли мост и сейчас стояли на краю Марсова поля, возле памятника Суворову, и Наташа, взявшая на себя роль гида, ошибочно приписала Валлен-Деламоту высокий, тускло-зеленый и довольно заурядный дом, построенный молодым Кваренги.

Наташа заспорила с обостренным самолюбием ленинградки, пойманной на незнании своего города.

– Зачем вы спорите? – сказал Гущин. – На доме есть мемориальная доска со стороны площади. Там ясно сказано, что дом построен Кваренги. Хотите сами убедиться?

Но попасть к дому с их угла оказалось не так-то просто – переход улицы напрямик был запрещен, и пришлось бы сделать порядочный крюк. В расчете на это Наташа продолжала сердито отстаивать авторство Деламота.

– Хотите, я назову вам все известные постройки Кваренги и Деламота, как сохранившиеся, так и сгоревшие, снесенные, уничтоженные временем или перестроенные до неузнаваемости? – И Гущин тут же отпулеметил несколько десятков названий, не скупясь на адреса как существующих, так и умерших зданий.

– Можно не переходить улицу, – ошеломленно сказала Наташа. – Ничего не понимаю. Эти познания распространяются и на других архитекторов или у вас узкая специальность: Кваренги – Деламот?

– На всех, кто строил Петербург, – не без гордости отозвался Гущин, – будь то Квасов или Руска, Растрелли или Росси, Фельтен или Соколов, но Кваренги мой любимый зодчий.

– Почему? Разве он лучше Воронихина или Росси?

– Я же не говорю, что он лучше. Просто я его больше люблю.

– Так кто же вы такой? Катапультист, архитектор, искусствовед, гид или автор путеводителя по Ленинграду?

– Катапультист, – улыбнулся Гущин. – Вы можете проверить на студии.

– А при чем тут Кваренги и все прочее? Ведь вы даже не ленинградец!

– Порой человеку нужно убежище, где бы его оставили в покое. Люди даже придумали препаршивое слово для обозначения этого спасительного бегства души: хобби. Так вот, старый Петербург – мое хобби. Тьфу, скажешь – и будто струп на языке!..

И впрямь, какое это счастье – открыть маленький, в красном сафьяновом переплете томик и рассматривать четкие и строгие фотографии на плотной, шелковистой, с благородной прижелтью бумаге: антаблемент, сохранившийся от Елизаветинского века в неприметном особнячке на Каменном острове, портик Кваренгиевой простоты и благородства, уцелевший в глубине отнюдь не живописного складского двора на Литейном, дивно-нетронутую решетку неузнаваемо перестроенной городской усадьбы на Фонтанке, – рассматривать все это и отыскивать в памяти уголок города, приютивший тот или иной останок, вспоминать пейзаж места: окрестные камни и деревья, воображать, как все это выглядело встарь. Перестаешь замечать, что ты опять один в квартире, и уже не помнишь, почему ты один, на душе задумчиво и светло – камень старинных зданий куда мягче и теплее камня ожесточившихся в эгоизме человеческих сердец. Но самую большую радость, не радость даже, а высокое отдохновение, торжественный покой доставляет Джакомо Кваренги, тучный, безобразный карлик с разляпанным носом – творец высшей гармонии. Пусть другие мощнее, пышнее, богаче фантазией, вдохновением – целомудренная простота, художническая щепетильность Кваренги наделяют все им созданное несравненным благородством и завершенностью. Кваренги мыслил объемами, а не украшал плоскость. Тени и свет на простом до вызова фасаде бывшей Академии наук одаряют душу странным чувством гордости. Начинаешь верить, что человека нельзя унизить, пока он ощущает свою причастность к мировому духу. Ты с Кваренги и грустным Аргуновым, с торжественным Чевакинским и всевластным Росси против больших и малых бед жизни, против ночи, неуклонно бросающей тебя в одиночество, против опустошенности и скорби.