«Я невиновен. И никогда не был шпионом, – говорит Бабель в стенограмме двадцатиминутного „суда“ в застенках Берии. – Я оговорил себя. Меня заставили дать ложные показания против себя и других… Прошу об одном: позвольте мне завершить работу». Бабеля расстреляли в подвале Лубянки 26 января 1940 года, а его тело бросили в общую могилу. 1940-й, а не 1941-й. Даже свидетельство о смерти оказалось ложью.
Впервые я прочла Бабеля в колледже на занятиях по литературному творчеству. Преподавателем был благожелательный еврей-романист с бородкой как у Иисуса, с тягой к русской литературе и с меланхоличным чувством юмора; однажды прямо на уроке он вдруг «осознал» истину о человеческой смертности. Он показывал на каждого из нас, сидящих за круглым столом, и говорил: «Вы умрете. И вы умрете. И вы». До сих пор помню выражение лица одного из моих однокашников, добродушного отпрыска семейства Кеннеди, который все время писал одну и ту же историю – о вечно занятом корпоративном юристе, забросившем свою жену. Лицо было обалделым.
На том занятии нам задали прочесть «Моего первого гуся», рассказ о первой ночи еврейского интеллигента в расположении Красной армии во время кампании 1920 года. Он приходит на постой, и новые товарищи, безграмотные казаки, первым делом вместо приветствия выбрасывают за ворота его сундучок. Заметив шатающегося по двору гуся, интеллигент наступает ногой ему на шею, пронзает саблей и приказывает хозяйке приготовить на ужин. Тогда казаки признают в нем своего и дают ему место у костра, где он им вслух читает ленинскую речь из «Правды».
Прочтя этот рассказ впервые, я абсолютно ничего не поняла. Зачем надо было убивать гуся? Что такого замечательного в чтении Ленина у костра? Из рассказов, которые мы проходили на тех занятиях, меня куда глубже взволновала чеховская «Дама с собачкой». Особенно запомнился пассаж, что человек ведет две жизни: одну – открытую и видимую, заполненную работой, условностями, обязанностями, шутками, и другую – «протекающую тайно», и насколько легко могут обстоятельства сделать все существенное, интересное, необходимое частью именно второй, тайной жизни. На самом деле тема тайной жизни для Бабеля тоже чрезвычайно важна, но я поняла это лишь позднее.
Второй раз я читала Бабеля в аспирантуре перед семинаром по литературным биографиям. Это были дневники 1920 года и «Конармия»; я прочла их в один присест, пока в февральскую дождливую субботу пекла торт «Черный лес». Для потомков Бабель увековечил военный позор бездарной русско-польской кампании, а для меня – кулинарный позор этого торта, который на выходе из печки напоминал старую шляпу: после того как я оптимистично вылила на торт половину двухдолларовой бутылки киршвассера, органы чувств опознали в нем старую шляпу, замоченную в сиропе от кашля.
Есть книги, которые запоминаются вместе с материальными условиями чтения: сколько чтение заняло, время года, цвет обложки. Зачастую книга запоминается именно благодаря этим материальным условиям, но иногда – наоборот. Я уверена, что мои воспоминания о том дне – запах дождя и печеного шоколада, унылая квартира с ее надувной кроватью, раздвижная стеклянная дверь, через которую видны мокрые пальмы и парковка у супермаркета «Сэйфвэй», – обусловлены дневником Бабеля, драгоценным и полуутраченным.
Дневник начинается с пятьдесят пятой страницы – предыдущие пятьдесят четыре Бабель потерял. Через три дня отсутствует еще двадцать одна страница, а это целый месяц. «Спал плохо, думаю о рукописях, – пишет Бабель. – Тоска, упадок энергии; знаю, что превозмогу, когда это будет?» В следующие несколько дней, несмотря на усилия, все вокруг напоминает ему об утерянных страницах: «Крестьянин (Парфентий Мельник, тот самый, что служил на военной службе в Елисаветполе) жалуется, что лошадь распухла от молока, забрали от жеребенка, тоска, рукописи, рукописи…»