– Довольно, господа! – Лермонтов решительно отмахнулся. – Право, не стоит ни времени, ни труда… Надеюсь, рассказ мой останется тайной?

– Еще бы! – откликнулся Краевский. – Если только в Петербурге может остаться тайной подобная история.

– Нет никаких оснований опасаться огласки, – сказал поэт, – все меры осторожности взяты. – Он еще раз бегло просмотрел книжку «Отечественных записок». – А, вот наконец та статья о Марлинском, которой ты наперед хвастал, Андрей Александрович!

– И вновь рекомендую ее твоему вниманию.

– Михаил Юрьевич! – перебил Панаев. – Своей «Бэлой» вы начали поход против кавказских повестей Марлинского-Бестужева. Теперь, под ударом статьи Белинского, окончательно рухнет его литературная, подточенная временем слава.

– И это будет свидетельством зрелости вкусов нашей публики, если исполнятся ваши слова, Иван Иванович! Забудут повести Марлинского, но история сохранит драгоценное имя Александра Бестужева, доколе будет жить память о людях четырнадцатого декабря. Отдадут дань также критической его деятельности в «Полярной звезде»… А! Именно об этом и говорится в статье.

Поэт бегло перелистал страницы, потом обратился к собеседникам:

– Деятельность Марлинского-Бестужева являет удивительный пример двойственности: борец за идеи, так дорого поплатившийся, он вовсе не отразил этих идей в своих повестях… – Лермонтов отложил журнал и поднял глаза на Краевского. – К слову, о Белинском: будет ли он и далее утверждать, что не дело поэта вмешиваться в правительственные дела? Кажется, именно так сказано было в его статье о Менцеле?

– А мы, – вмешался Панаев, – как раз перед вашим приходом беседовали о философских доктринах Виссариона Григорьевича.

– И что же? – с интересом спросил Лермонтов.

– Черт бы побрал всю философию и всех философов! – перебил в отчаянии Краевский. – Дуэль, твоя проклятая дуэль, Михаил Юрьевич, не идет у меня из ума.

– Полно, Андрей Александрович! Будем верить, что философия и философы просуществуют дольше, чем дуэли. – Лермонтов стал задумчив. – Я не раз был удостоен лестных отзывов господина Белинского, но я отнюдь не считаю, что философия должна мирить нас с нашей действительностью.

– Именно то же самое говорил и я, – с удовлетворением подтвердил Панаев.

– Рад совпадению наших мыслей, – Лермонтов вежливо поклонился Панаеву, и этот поклон скрыл от собеседников иронический огонек, вспыхнувший в его глазах. – Прощу вас, господа, передать чувства моего уважения господину Белинскому и глубокое сожаление, что по обстоятельствам службы не имел удовольствия видеться с ним в последнее время. Многое хотелось бы возразить ему. Думаю, что именно в мире философии всегда будут оправданны и законны самые отчаянные поединки.

Поэт откланялся и, уже уходя, обратился к Краевскому:

– Спасибо за услугу. По счастью, есть на Руси хоть один редактор, у которого можно позаимствоваться чистым бельем. Факт отрадный для изящной словесности!

Лермонтов уехал.

– Мальчишка! Гусар! Дуэлянт! – кричал, выйдя из себя, Андрей Александрович. Он бегал по кабинету, к величайшему удивлению Панаева, который никогда не видел свояка в таком откровенном излиянии чувств. – Наследник Пушкина! – продолжал неистовствовать Краевский. – А он видит в этом наследстве одни только проклятые дуэли. Ну что вы молчите? – вдруг встал он перед Панаевым.

Панаев действительно молчал.

– Кричать надо! – продолжал Краевский и в самом деле опять перешел почти на крик: – Как он смеет рисковать своей жизнью, этот лейб-гвардии драчун! Его надо охранять от него самого… Ну что же вы молчите?

– А и то, – опомнился Панаев, – ведь прежде всего теперь надо молчать. И вам тоже, Андрей Александрович!