был напоен вином – и доведен до грехопаденья.
Я полгода почти кавалером ее состоял,
и сжимая в объятьях ее худосочное тело,
ваши перси, и плечи, и ноги себе представлял,
распалялся – и плоть нелюбимую грыз озверело.
Но эрзац не насытит гурмана. И я разорвал
с вашей первой подругой, вернув ее робкому мужу.
А потом ваш папаша устроил рождественский бал,
где меня опоила другая подруга – похуже.
Эту я без стесненья спровадил, едва отрезвел.
Интересно: хвалилась она вам своею победой?..
Что же вы, несравненная, вдруг побелели как мел?
Я еще далеко не про всех вам подружек поведал.
Что? Неужто вам больно? А мне-то, а мне каково
с нелюбимыми ложе делить из-за вашей гордыни?!
Утолите огонь! Я давно не хочу ничего,
кроме ваших объятий, холодных объятий богини.
Сонет об увядших цветах
Есть какая-то прелесть в увядших цветах,
будь то розы, нарциссы, пионы, тюльпаны,
так и дамы в еще не преклонных летах
мне порою бывают милы и желанны.
…Осень, красные лапки озябнувших птах,
запах яблок, дождя. Это время нирваны.
День за днем, чувство меры теряя, румяны
растирает природа на желтых листах…
Есть какая-то прелесть в увядших цветах,
даже в тех, что в цветенье имели изъяны.
Пусть младых персиянок крадут атаманы,
пусть Петрарки с нимфетками крутят романы —
я же к Федре хочу уноситься в мечтах,
куртизируя дам в непреклонных летах.
Вальсируя с некрасовской музой, или Sic transit tempus homunculi[5]
Виктору Пеленягрэ – Дориану Грею без портрета
Это было когда-то лицом,
а теперь это стало руинами,
потому что ты жил подлецом
и парами глушил себя винными,
потому что ты людям не дал
ни крупицы тепла и участия,
потому что тогда лишь страдал,
когда ближний смеялся от счастия.
Ты неопытных душ не щадил —
сколько слез, сколько судеб изрубленных!
Ты бесовский свой храм возводил
на развалинах жизней погубленных.
Скольких юношей ты научил
сластолюбству, игре и стяжательству,
скольких чистых девиц залучил
в свою сеть и подверг надругательству!
Плуг порока твой лик испахал,
превратив его в месиво грязное.
Что, не нравится этот оскал,
отраженье твое безобразное?
Это было когда-то лицом,
а теперь это стало руинами,
потому что ты жил подлецом
и парами глушил себя винными…
Мольба к моей ручной мушке, заменяющей мне ловчего сокола
Мой предок, викинг краснорожий,
Святому Невскому служил
и между дел сдирать одежи
с новегородских баб любил,
любил с посадской молодухой
забраться в чей-нибудь амбар,
любил и псу-тевтонцу в ухо
в честном бою влепить удар.
Но соколиную охоту
он отличал средь всех забав,
и был ему Кирюшка-сокол
любее брани и любав.
Итак, у предка был Кирюшка,
он с ним краснова зверя брал.
А у меня – ручная мушка,
ее в пивбаре я поймал.
Она садится, словно кречет,
на мой подъятый к небу перст
и взгляды сумрачные мечет
на все съедобное окрест.
То принесет мне пива кружку,
то сыру полтора кило.
Ах, мушка, дорогая мушка,
как мне с тобою повезло!
Я б почитал себя счастливцем
и жил бы – в ус себе не дул,
когда б в пяту моих амбиций
не вгрызся чувства таранту́л.
Пленен я дивною Недавой,
но… видит око – зуб неймет.
Она сквозь жизнь проходит павой
и на любовь мою плюет.
Да, ей плевать с высокой горки
на мой магистерский титу́л,
ведь я не Пушкин и не Горький,
не Михалков и не Катулл.
Злой ураган страстей раскокал
все лампы на моем пути…
Ты, моя мушка, – ловчий сокол,
лети, родимая, лети!
Лети скорей к жестокосердой,
она сейчас варенье ест
и лобызает морду смерда…
Лети скорей в ее подъезд!
Ворвись как вихрь в ее квартиру,
на смерда чайник опрокинь
и по лбу моего кумира
щипцами для орехов двинь,
чтоб кровь из рассеченной брови
текла по шее и груди!
Ты чашку маленькую крови
из этой ранки нацеди