Каждая минута неумолимо приближает время моего отъезда. В обезлюдевшем мрачном доме потянутся одинокие старческие дни. Звенящую тишину комнат станет нарушать только неумолчное тиканье ходиков. Бабушка будет часто выходить за калитку и глядеть невидящими глазами в сторону дороги – не приехал ли в гости сын или внук. А дед на печке – по-прежнему ворчать, что ей, старой, не сидится на месте.
Не могу не добавить, что уже 25 лет я живу в этой самой деревне, где когда-то бывала девчонкой в гостях. Оставила все города и поселилась в краях, которые когда-то из-за послевоенного голода покинул мой отец. Родная земля согревает душу, и я чувствую, что порванные было корни опять обретают былую мощь, ведь рядом со мной – мой сын, правнук тех, о ком я рассказала здесь.
Светлана Юрьян
Бабушка нюра
«Ба-ба-ба», – пока что неосознанно лепечет мой внучек. Лучше, конечно, у него получается «ма-ма», а «ба-ба» – как-то вскользь, не всегда именно мне. Да я и сама еще полностью не осознаю себя бабушкой. Все так быстро в жизни: дочка-внучка, мама-бабка. И я вспоминаю своих бабушек. Их у меня было две. И один дед. Но ближе всех была баба Нюра, не родная, третья бабушка, крестная отца.
Она приезжала из Ленинграда, заранее предупреждая телеграммой, чтобы ее встретили. Поскольку она давно уже не ладила с невесткой, то, подхватив меня с братом, сразу же, в день приезда, отправлялась в свою деревню Нестерково и жила там с нами целое лето. Я ждала ее приезда не только из-за вкусняшек: апельсинов, конфет, но и из-за чего-то, тогда мне еще неведомого. Да и сейчас я не смогу толком объяснить, почему меня тянуло к ней. Может, потому, что она общалась с нами: родители ведь вечно заняты. Может, потому, что она, как казалось, умела все! Чай из вишневых листьев – пожалуйста! – неописуемая вкуснота (у меня до сих пор не получается так сварить). Однажды, не успев толком покрасоваться в обновке, я с ревом вернулась домой: черное в мелкий горошек платье, только что сшитое ею из каких-то кусочков ткани, висело на мне клочьями. Баба Нюра все встречала ровно, она не стала читать мне нотацию, что я не ценю ее труд, молча зашила платье (кажется, я его и не снимала даже, только держала ниточку в зубах, чтобы «память не пришить») и спокойно отпустила гулять на улицу. Не за тем, мол, мы сюда пришли, не для того, чтобы выяснять: кто порвал и зачем? «Все это мелочи, житейские дрязги», – любила она повторять.
Она пережила блокаду, была медсестрой в войну и не изменила своей профессии: уже выйдя на пенсию, подрабатывала в больнице нянечкой. По-видимому, военные годы и сформировали такую бережливость во всем: корочки хлеба подсушивались, посыпались сольцей и съедались на ура (кто сказал, что в нашем детстве не было «кириешек»?). Спички (коробок и стоил-то всего копейку) не выкидывались после использования, а аккуратно складывались в отдельную баночку и могли служить еще и еще раз: старческими, корявыми пальцами она брала спичку за необгорелый кончик, поджигала ее от огня с черной стороны и разжигала печку.
Что заставляло ее тащиться за семьсот километров туда, где ее неприветливо встречали да особо, кроме нас, детишек, и не ждали? Сейчас я думаю, что ехала она из-за меня и брата, – так как своих детей у нее не было, она отводила душу с нами. Мне часто вспоминается ее строгое, без улыбки, лицо, обрамленное темными, без седины, волосами, немного вьющимися, но собранными в косичку. Чтобы она нас когда-то обнимала с братом, как-то ласково называла? Не было такого. Держалась она строго, но с какой-то внутренней добротой! Все свои эмоции: печаль, радость, гнев – бабка передавала глазами, а на лице – постоянная маска строгости, стянутая старческими морщинами. Только единственный раз и изменила себе, разрыдалась, повторяя: «Зачем, зачем ты это сделала?» А я вымыла пол перед отъездом (приезжали с братом к ней погостить на каникулы), ну откуда мне было знать, что это плохая примета?! Примета сбылась: никогда больше мы не были в той коммунальной квартире с высокими потолками. Бабушке дали другую комнату. Поменьше, подальше, не совсем ей удобную, но ее и не спрашивали.