Восемь бабушек, а дедов на спевке мало – двое.
Неугомонный в отношении женского пола дед Гриша – высоченный, с орлиным носом, с острым взглядом глаз, как будто вдавленных под широкие седые брови, с неровно постриженной шевелюрой – он похож на ястреба, переминающегося на жердочке и оглядывающего окрестности в поисках легкой добычи. Как только «добыча» зазевалась, дед Гриша распускает руки: гладит нежно по плечу мою бабушку или звонко чмокает в щеку невеличку-татарку Чулпан, – и тут же получает по лбу ложкой. Это его жена – баба Рая – грозно пресекает безобразия. Дед нахохливается, замирает птицей, а я тихонько хихикаю в кулак: надолго ли?
Еще приходит вдовый сторож Николай – тщедушный дедок в вечном ватнике и летом и зимой. Он не поет, скромно сидит с краю, застенчиво, но твердо руководит своевременным наполнением стопочек. У его ног беспородный умнейший пес Мухтар – вот он-то непременно встревает в песнопения.
Принаряженные бабушки чинно рассаживаются по лавочкам, раскладывают закуски, обмениваются новостями, расхваливают привезенное мною красное вино.
Так и хочется сказать: «И была среди них одна…» Была, да. Но не среди них. Мало того, старушка эта – заклятая «врагиня» дачного хора – изменила репертуар спевок навсегда. Впрочем, о ней чуть позже…
Я ждал песен. И не только я. Дачный поселок замирал – выключал телевизоры и магнитофоны. Как только зажигался фонарик под навесом, подтягивались невидимые в темноте зрители – порой человек за пятьдесят усаживалось на обрыве придорожной канавы, дети висели на заборах. Никто не шумел, лишь в самые проникновенные моменты люди хлопали в ладоши, просили еще песен.
Как я – городской семнадцатилетний парень, любящий рок во всех его проявлениях: хард, панк, металл, трэш… – «запал» вдруг на народный хор? Сам не знаю. Был я тогда влюблен до потери сознания, и каждая нота вечных напевов переворачивала сердце.
И вот… тренькали в третий раз стопочки с вином, словно третий звонок в театре. Начинали обычно соло. Первой решалась армянка Наира – худая, жилистая старуха в неизменном черном платке, сдвинутом на пол-лица.
Я умирал, как только раздавались первые, щиплющие душу звуки. Я подпевал – не ручаюсь, что правильно:
Тянулись протяжные гласные в окружении цокающих и рокочущих согласных древнего языка, переливы – как будто поднимаешься высоко в горы, а потом падаешь, летишь вниз и никак не упадешь, не избавишься от боли, от печали, от «нелюбви». Я бы плакал, наверное, если бы не вслушивался: вдруг сейчас голос подарит надежду? Чувствовал, что нет в словах радости, а все равно ждал.
Годы спустя я нашел вольный перевод этой песни и удивился: оказывается, я и тогда прекрасно знал армянский:
Говорят, есть еще перевод для девушек, где «ах, милый, милый, зачем приблизился ко мне…», ну и пусть!
Соло слушали вежливо, почтительно, сопровождали вздохами понимания.
Потом не выдерживали долгого грустного томления, и когда моя бабушка рублено, налегая на «а», почти взвизгивала: «Гаварила мама мне пра любовь абманную…» – тут же Чулпан с бабой Раей подхватывали: «Ах, мама, мама, как же ты была права!», и мощный хор радостно, во все легкие, спрашивал: «Ах, мамочка, зачем?!»[3] «Мамочка» считалась у нас народной, из разряда веселых и озорных – а их мало, частушек разве что много.
Ментальность, что ли, у россиян, такая: душевно, искренне выплескивать в песне-жалейке космическое ощущение бытия, вселенскую тоску по справедливости и гармонии.