Ну что, всё?

«Вот и я готовлюсь, – сказали рядом. Голос был знакомый, старушечий. – Готовлюсь, как умею. Оську только жалко…»

Миша прижался спиной к щелястой стене сарая. Сунул руку в карман, нащупал «француза». Прикосновение к оружию не успокоило, напротив, заставило разнервничаться. «Лаврик, – вспомнил Клёст. – Ося. Иосиф Кондратьевич.» Ему показалось, что кто-то ходит рядом, поскрипывая снегом, будто стволом револьвера о чужие зубы. Ходит, дышит, выжидает удобный момент. Но время шло, скрип стих, если вообще был, а никто так и не объявился.

Больше не скрываясь, Клёст вышел на Немецкую под свет фонарей. Прилично одетый господин с мешком подмышкой может вызвать подозрения. Господин с саквояжем в руке – совсем другое дело. Щёлкнула крышка серебряного брегета: до отправления ночного поезда на Крым оставалось полтора часа. Миша успел бы на вокзал и пешком, но торговый разъездной агент, вне сомнений, поехал бы на извозчике.

– Эй, голубчик!

Он взмахнул рукой, подзывая сани.

3

«Брекекекс!»

Не спалось.

Алексеев ворочался с боку на бок, маялся. Зажег торшер, стоявший между кушеткой и гадательным столиком (вместо ножек – китайские драконы с усами). Нет, не полегчало. Лампу в торшер вкрутили тусклую, грошовую, ради экономии, что ли. Одуревшим мотыльком свет бился в мёртвой хватке абажура, путался в зелёных складках. Тени копились по углам, карабкались на верх мебели. Чёрные карлики, цирковые акробаты.

– Брекекекс! – вслух произнес Алексеев.

Он хотел, чтобы вышло как у Водяного из пьесы Гауптмана «Потонувший колокол»: плотски, вульгарно, похотливо. Хотел, да не смог. Вышло как у жабы из «Дюймовочки».

Под спальню Алексееву выделили кабинет хозяйки. Тишина, сказали, уют и кушетка в лучшем виде, уже застелена свежим бельём. Если по нужде, так water-closet в коридоре, напротив кабинета. Не стесняйтесь, будьте как дома. Хлебнув лишку, мамаша Лелюк забыла, что гость и так здесь как дома, согласно последней воле умершей. Алексеев не стал её поправлять. Ещё удивился втихомолку, почему кабинет, если в квартире с гарантией есть настоящая спальня, хозяйкина. Потом сообразил: представил, как ложится на кровать, где ещё недавно отдыхала покойная старуха, смотрит в потолок, куда смотрела Заикина перед тем, как упасть в объятия Морфея, а позже и Танатоса, закуривает («Так и померла, с папироской-то…»), задрёмывает («Во сне померла, праведница…»), весь в мыслях: проснусь или нет? Это хуже, чем чужую пижаму надеть, нестираную. Алексеев всегда возил в багаже пижаму, даже в короткие поездки, без ночёвки – на всякий случай. Был брезглив, знал за собой грешок. Нет уж, лучше кабинет. Хотя могли спальню хотя бы предложить, из вежливости. Или здесь картошка в супнице, а чужой мужчина – в кабинете?

Ещё бы на ключ заперли, чтобы на девичью честь не покусился. С них станется…

– Брекекекс!

Он встал, достал из саквояжа пьесу: тот самый «Потонувший колокол» в переводе молодого поэта Бальмо̀нта, тёзки Алексеева. Вернулся на кушетку, открыл машинописную распечатку, переплетенную в картон: треть сделана на «Ремингтоне», блеклая и не слишком-то разборчивая, две трети – на новомодном «Ундервуде». На полях темнели еле различимые птичьи следы – пометки, оставленные карандашом. Список действующих лиц, первая сцена. Фея Раутенделейн расчесывает золотые волосы, зовёт водяного ради потехи, развеять скуку. Пчела, отражение в колодце, прикосновения к волосам, к груди – камертон, исходное противоречие, всё невинность и эротичность.

Чтение не имело смысла: Алексеев знал пьесу наизусть. Но чтение успокаивало. Он протянул руку, взял со столика футляр с пенсне. Нацепил очки на нос, скорчил потешную гримасу: