– Да-да, – неуверенно сказала Марфа.
Я ударил своей стопкой о её стопку, чтобы не дать её сомнениям возможности укорениться в её скудном мозгу, и мы выпили.
– Капустки, – сказала Марфа. – Картошечки! Огурчиков!..
Самогон едва-едва ворвался в мой пищевод, и меня тут же чуть не вырвало. Но только не от самогона, разумеется. Глупец тот, кто мог бы подумать, что от самогона! Я даже отказываюсь говорить в дальнейшем с этим идиотом, если он обо мне мог подумать такое. Меня чуть не вырвало от этой гнусной русской бабьей пряничной округлости. Огурчиков!.. Сами ли они не понимают, что гнусны?! Гнусны, когда говорят своими лакейскими словами, которые будто бы хрустом исходят у них откуда-то из-за ушей, когда жрут, пьют, смеются, сморкаются, плачут… Или, если и понимают, то значит нарочно делают и говорят так, нарочно хотят вовлечь меня в свою гнусность, в свой низкий хоровод?! Когда-нибудь я ещё накажу, истреблю сей отвратительный русский дух, дух недостоинства, дух мутной холопьей крови, насмеюсь над ним, изглумлюсь и отвергну!..
– Женщина! – заорал я едва только смог.
– Да, Федя, – сказала она. – Да, господин, – поправилась ещё.
Я схватил плётку и с яростью потряс ею перед лицом Марфы.
– У-у!.. – погрозил я.
Но Марфа, кажется, не испугалась угрозы, она даже, напротив, будто вцепилась в неё.
– Ударь меня! – взмолилась Марфа. – Ударь! Хлестни посильнее!..
Я смотрел на неё с отвращением. Я хотел эту женщину, с её фальшивою, церковно-приходскою русскостью, но я так же или даже больше ещё её ненавидел. Да что же это вообще такое? Она была моя, целиком моя, с ней возможно делать всё, что мне было бы угодно. И что же? В шесть-семь блаженных конвульсий излить себя всего, без остатка – и в этом весь человек? И он ещё называет себя царём природы? Да, в этом весь человек, в этом весь царь природы, с его пресловутыми доктринами и миропорядками, с его идеалами и концепциями, но ведь, если и так, то какие ж тогда необходимо изобрести для сих немыслимых молниеносных мгновений величественные, мистические обрамления?! Сознаёт ли это человек? Понимает ли?.. Не станем обольщаться! Но я-то ведь сознавал… Иные идеи мои зачастую были сложны, как нуклеиновые кислоты.
– Женщина, – ещё раз сказал я, но уже тихо, почти беззвучно.
– Выпори меня, – прошептала Марфа. – А потом трахни.
– Вниз! – холодно сказал я. – На пол.
Марфа опустилась предо мною на четвереньки. Её волосы ниспадали на мои ступни, а я как раз собирался зайтись в кратковременном приступе моей ослепительной чечётки, неудержимом, как кашель, блаженном и самозабвенном, будто оргазм. Женщина же мне препятствовала, женщина мне мешала.
– Назад! – воскликнул я.
Но Марфа не слушала.
– Ударь меня! – умоляла она, целуя мои ноги.
Я оттолкнул её. Плётка свистнула, и упругий хвост оной с протяжкою прошёлся по спине Марфы и её заду. Женщина взвизгнула от боли и удовольствия. И вот же оно, вот же оно, наконец! Я снова был великолепен, я был суров, всевластен и безжалостен. Сухая короткая дробь чечётки метнулась по комнате. Если что-то и оправдывает человека, так это только любовь, но лишь в её немыслимых, разнообразных и отчаянных формах. Вы-то, конечно, забыли об этом, да вы, впрочем, и не знали этого никогда, чего уж там греха таить! За это-то ваше незнание только я вас и люблю, за него-то только я вам и соболезную…
Марфа снова тянулась к моим ногам, и я ещё раз хлестнул женщину. Её следовало бы пороть до крови, до полусмерти, плети любят мараться в крови исхлёстанных. Поделом же и тем и другим. Я – принципиальный противник стройных философских систем. Я – сторонник систем размашистых, беспорядочных, и, если в них одно противоречит другому, так я не ставлю себе целью примирить одно с другим, я не бываю на стороне ни одного, ни другого, но лишь принимаю сторону противоречия.