Они не позволили вынуть отца из петли, которую он добротно привязал к балке потолка. Их логика была несокрушима: повесился – значит, признал свою вину в отравлении народа и не смог вынести тяжести неминуемой расплаты и перевоспитания с помощью сияющих идей Председателя Мао. Пусть висит – в назидание другим.
Бог – уж не знаю, какой, китайское ли Единое Дао, давно уже ставший своим Будда или далекие, чужие Адонаи, Христос, Аллах, но явно кто-то из них, а может, просто Бог, один на всех, только называемый в разных местах по-разному, – сжалился, даже не столько над ним, уже ушедшим на запад, сколько над соседями, все еще остающимися на этом страшном, залитом кровью Востоке. Провисев совсем немного, тело рухнуло – веревка оказалась гнилой – на остатки всего того, что он любил, что было неотделимо от его жизни, что было его жизнью.
Ни один эрудит-приятель не пришел: кто-то остерегся, но большинство, вероятно, уже давно замаливало свои грехи перед народом на каком-нибудь лесоповале или в песчаном карьере, где им оставалось совсем немного потерпеть – и Бог сжалится над ними тоже, потому что все они были, как и отец, старые и немощные. А каким еще может быть носитель дряхлеющей феодальной культуры?!
Отца даже не похоронили – пришли эти, с красными нарукавными повязками, схватили тело и унесли. Навсегда. И нет над его останками земляного холмика под куцым кустом посреди поля, куда по весне, в День поминовения Цинмин, мог бы придти повзрослевший сын, принести еду повкусней, чтобы хоть после такой страшной смерти отец мог получить удовольствие от миски хуньдуней, еще не остывшего чуньцзюара, от щедро посыпанной кунжутом лепешки, от сочного яблока, что редко позволял себе при жизни. Чайничек подогретого шаосинского, а еще лучше кувшинчик жгучей эрготоу… И негде ритуальные деньги сжечь, чтобы дым их растаял в воздухе, может, указав, где бродит неприкаянный дух «признавшего», а на самом деле никогда не смирившегося и не раскаявшегося отца.
Мать устроила поминальный алтарь, не в лавке, которая под бдительным присмотром дежурных защитников «идей Мао Цзэдуна» месяцы и годы стояла не расчищенной от следов борьбы с вредоносными бациллами, даже не в комнате на втором этаже, где они спали и где проходила тихая, ласково-задумчивая, но далеко не самая яркая часть жизни отца, а на чердаке, куда потом снесли все обломки и клочья. Но даже и там алтарь был символическим – фигурку Будды они поставить не решились, потому что хунвэйбины время от времени поднимались даже на чердак, строгим бдительным взором оглядывая помещение, и если бы они увидели божка, их гнев был бы пострашней грома и молнии.
Мать просто положила на комод старую кепку отца. Все остальное – курящиеся свечи, ароматный дымок, блюдо с яствами – оставалось в воображении. Тем более, что и молитву она могла прочитать лишь про себя – удар, нанесенный смертью мужа, лишил ее звуков: не говорила, не слышала. Писать она не умела, так что свои желания ей пришлось свести к минимуму, который можно выразить жестами. Впрочем, какие желания могли еще оставаться у старой вдовы?!
Сын хотел уйти из школы, но ему не позволили, потому что «чесеиров» (уже мало кто помнит у нас это жуткое словечко с кривым оскалом – «член семьи реакционера») надлежало перевоспитывать, что и делали ежедневно. Перевоспитание заключалось, прежде всего, в труде – все, что раньше делали по уборке школы сначала старички-рабочие в нарукавниках и с метлами да лопатами, а потом ребята-дежурные, теперь взвалили на него одного. И приставили к нему двух ретивых хунсяобинов – «подрастающий отряд хунвэйбинов», смена «революционной смены». Дети есть дети, даже революционные, им быстро надоело шататься без дела, но бросить подопечного не решались, и тогда они принимались развлекать себя придирками к «недобитку», потому что только труд может очистить сознание «феодального последыша».