…Ей бы благодарить Зарянку, в ножки ей падать, а сил нет на то. Да и чувствует, – не нужны никому ни благодарность её, ни поклоны. И сама она вроде лишняя в своём доме, навроде чёрной холопки; как из милости взята Ильёй, глаза людям застить, самому с бесовкой тешиться. Теперь, видно, и сына прибрать хочет себе, злодейка. И надо бы противиться этому, а как, – некому надоумить глупую бабу; не в помощь ей ни муж, ни даже матушка родная…

Последней каплей для измаявшейся Улиты было то, за что в яви всякая бабёнка повыцарапает обидчице глаза, – Зарянка во сне явилась. Говорила: ты постереги парнишечку-то; один он у тебя, других уж не будет… А сама то ль смеётся жалобно, то ль плачет весело… В самую больку попала, змеюка: шестой уж годок Леонтию, а вторыша нет как нет. У Блажихи уж четверо, да опять в тягости. И ровно кто шепнул ей: поди, Улитушка, к попу, может, присоветует чего, а нет, так подпалить чертовку…


…Мягок отец Самуил и снисходителен к женским прелестям. Мягкость и довела его из Константинополя через Киев и Новгород в эту глухомань. Брат Мелентий грозился за прегрешения многие отправить его дальше, на север, нести свет веры людоедам рогатым.

Самуил не считал женщин созданием дьявола, ибо всё от Бога, и красота тоже; ибо Бог есть любовь, и нет греха в обоюдном наслаждении. Никого не соблазнял он, но был соблазняем. Каялся и вновь поддавался искушению. Хорошенькие прихожанки после проповеди так нуждались в совете и утешении… О том, что дочь константинопольского легатория получила от него вместе с наставлениями сына, Самуил узнал, лишь отплывая в Киев…

Киевлянки оказались не менее прекрасны, но осталось ли что-нибудь на память от него у синеглазой посадницы Любаши, об этом Самуил так и не узнал, поскольку был отправлен в Новгород…

Беловодские молодки по своему поняли смысл исповеди, и вскоре отцу Самуилу стали известны все сельские семейные тайны: неверные мужья, непослушные дети, завистливые соседки…

С ласковой тихой улыбкой Самуил разъяснял суть истинной веры, терпеливо учил молитвам. Садился на лавку рядом с новообращённой, невзначай пухлая ладошка оказывалась на коленке её или плечике. Речь текла плавно, как в зной Молосна, и ровно прохладой веяло от непонятных слов, и хотелось повторять вслед за ним…

Многие беловодские бабёнки крутились вкруг попа, любопытствуя непривычным его обликом; уж так хотелось потрогать короткую мягкую бородку его. И вот кто молочка парного принесёт, кто медку, кто в избёнке приберёт. А только недолго так было. Блажиха-вдовица пошустрее оказалась, доброхотиц досужих поразогнала, сама при церкви хозяйкой осталась. Ей-то мужик кроме избёнки-завалюхи и чада единого ничего не оставил. Теперь она перебралась в новый попов терем, да стала ребят каждый год таскать. Да парнишки как на подбор, – пухлые, румяные, лыбистые. Их так самулятами и звали…

Поп оказался дока не только детишек ладить, – ни топор, ни серп из рук его не валились. Ему и надел отрезали, – приплод-то кормить надо…

…Теперь вот он, по-бабьи подоткнув рясу, ходил по двору, сыпал курам заспу. Высыпав весь корм, сел рядом с Улитой на завалинку…

Приняв все её жалобы и горести, привычно взял её ладонь, и, поглаживая, стал говорить:

– Что тебе сделала эта женщина, что ты всех бед ей желаешь? Чадо твоё единое от смерти спасла. Ты же, врагом человечьим видение посланное, приняла за суть; его же веления исполнять хочешь…

…Может, с этими словами тихими или с благостью тёплой уходящего дня снизошло к Улите успокоение. Вошла во двор Блажиха, села на завалинку подле супруга; так сидели они втроём, глядя, как остужает Молосна последние лучи солнца. А поп всё говорил о чём-то, и ничему его речь не мешала, ни шелесту молодых листьев, ни плеску воды, ни дальней песне девичьей…