Это заняло немного времени, и, не видя своей необходимости в затяжном противостоянии, спустя пару месяцев он просился в отпуск, сославшись на нездоровье, мол, не подошёл «губительный грузинский климат». Просьба была удовлетворена – и вот теперь он подъезжает к Кисловодску.

Остановился Давыдов в только что выстроенном доме Рубцова.

Процедуры принимал не столько по нужде, сколько по принуждению эскулапов, всё больше добивался отставки в отправляемых депешах. Болезнь была лишь поводом: Кавказ отчего-то ему не приглянулся, а кавказцы, которых ему пришлось наблюдать, привели его к мысли, что это люди, «привыкшие в течение веков к разбою».

И отчего-то часто вспоминалось его собственное ироническое обращение к «Генералам… »

Нет, на убой идти он более не хотел…

…Зимний Кисловодск не впечатлил его; отдыхающих было мало, в основном лечившие раны военные. И разговоры были всё больше о сражениях. Да о воинственных горцах, которые никак не хотели перейти к мирной жизни. И погода не радовала его, привыкшего к русской зиме со снегами, бодрящим морозцем. Здесь же она скорее напоминала московскую позднюю осень. Что касается лечения, то ему, привыкшему жить по собственному распорядку и командовать другими, подчиняться врачам и лечебному распорядку совсем не нравилось. Да и скучно было. Единственное, что радовало – это общение с казачьими атаманами, которые с горцами умели и воевать, и договариваться, и хорошо знали их обычаи. Одним словом, удалой народ, казаки. Отчего не мог не вспомнить молодость и не сочинить тост на обеде с донцами:


Брызни искрами из плена,

Радость, жизнь донских холмов!

Окропи, моя любовь,

Чёрный ус мой белой пеной!

Друг народа удалого,

Я стакан с широким дном

Осушу одним глотком

В славу воинства донского!

Здравствуйте, братцы атаманы-молодцы!

Но желания возвращаться в эти места у него не было.

По привычке отражать в стихах всё, что с ним происходит, пусть не столь прямо и откровенно, как в дневниках, но всё же приоткрывая собственные переживания, он пишет автобиографическое стихотворение «Партизан», объединив себя молодого и нынешнего, восторгаясь и гордясь прошлым…


Умолкнул бой. Ночная тень

Москвы окрестность покрывает

Вдали Кутузова курень

Один, как звёздочка, сверкает.

Громада войск во тьме кипит,

И над пылающей Москвою

Багрово зарево лежит Необозримой полосою.

И мчится тайною тропой

Воспрянувший с долины битвы

Наездников весёлый рой

На отдалённые ловитвы.

Как стая алчущих волков,

Они долинами витают:

То внемлют шороху, то вновь

Безмолвно рыскать продолжают.


…И всё же признаваясь в симпатиях к этому малознакомому ему Кавказу.


Начальник, в бурке на плечах,

В косматой шапке кабардинской,

Горит в передовых рядах

Особой яростью воинской.

Сын белокаменной Москвы,

Но рано брошенный в тревоги, Он жаждет чести и молвы,

А там что будет – вольны боги!


Давно не знаем им покой,

Привет родни, взор девы нежный;

Его любовь – кровавый бой,

Родня – донцы, друг – конь надежный,

Он чрез стремнины, чрез холмы

Отважно всадника проносит,

То чутко шевелит ушми,

То фыркает, то удил просит.


И, наконец, окончательное прощание… С Кавказом и с воинской службой…


Ещё их скок приметен был

На высях за преградной Нарой,

Златимых отблеском пожара,

Но скоро буйный рой за высь перекатил,

И скоро след его простыл…


Невесть как далеко от него в эти дни находится Вальтер Скотт, с которым он переписывается. Шотландец увидел в нём героя своих сочинений, а ему всегда было интересно общаться с литераторами не менее, чем с военными, к которым он относит и себя. Он дружен с Пушкиным и его братом, с Баратынским, Вяземским, Языковым… И вот для Вальтера Скотта он охотно ищет экспонаты; тот коллекционирует оружие. И в этой поездке на Кавказ он добыл лук и колчан стрел. Правда, в письме поясняет, вдруг шотландец вообразит, что горцы всё ещё воюют этим оружием.