– Иисусе! – только и сказала Лив Хюла. – Эй, Антуан, хочешь еще выпить?
Но толстяк тоже ушел. Видимо, ему наконец надоело, как с ним тут обращаются. Он просто старался приспособиться: человек, повидавший столько же, сколько любой другой, но больше, чем некоторые. Он сердился, когда его не хотели слушать. Да что за хрень собачья! – подумала она. – Все валится.
По крайней мере, он теперь выбрался из бара навстречу утру, направляясь туда, где легче дышится, – к Манитауну и узкой полоске торгового поля чудес к югу от Стрэйнт, мимо космопортов и к морю. Он щурился в отраженном далекой водной гладью свете, словно стараясь там разглядеть нечто не свойственное этим местам, нечто, так или иначе оставшееся при нем. То, чего он, наверное, и не мог бы потерять. Он решил поискать работу. В портах всегда есть работа.[6]
2
Лонг-бар в кафе «Прибой»
Спустя пару вечеров после вышеописанных событий человек, похожий на Альберта Эйнштейна, вошел в другой бар, вдали от деловых кварталов Саудади, там, где ореол, окаймлявший город подобно затененной области на карте, встречался с морем.
В отличие от «стыковки» Лив Хюлы, кафе «Прибой» располагало двумя залами. Сообразно своей протяженности назывались они Лонг-бар и Шорт-бар; последний был отведен для пьянчужек и залетных клиентов. Человек, похожий на Эйнштейна, проследовал прямо в Лонг-бар, заказал себе двойной «Блэк Харт» без льда и удовлетворенно воззрился на дорогой ретро-интерьер: мраморные колонны, дизайнерские ставни, плетеные столики, отполированные до блеска хромированные подставки. Со стен, из начищенных алюминиевых рам, улыбались ему звезды старого кино, а с полок холодильника поблескивали бутылки пива экзотических сортов. Под красной неоновой вывеской «КАФЕ „ПРИБОЙ“» отрабатывали вечернюю программу, дойдя уже до середины, клавишник-аккордеонист и тенор-саксофонист.
Интерьер был кропотливо скопирован с небольшой голограммы «Живая музыка весь вечер, 1989», в свой черед почерпнутой из экспозиции известной антрепренерши Сандры Шэн. Гостя это, казалось, забавляло и удивляло в равной степени, как и публика Лонг-бара, представленная преимущественно беловоротничковыми юношами из корпоративных анклавов вниз по пляжу, Доко-Джин и Кенуорси. Достигнув средних лет, гость приучился хвалить то, что нравится другим, покуда от него не требовали в том активного соучастия. Улыбаясь своим мыслям, он раскурил трубку. Он занимал один и тот же столик уже давно, быть может, около месяца, каждый вечер. Он выдвигал стул, садился, затем, приподнявшись, аккуратно снимал пепельницу с уголка барной стойки и снова садился. Действия его были отмечены дотошностью, какой можно было ожидать в чужой гостиной или в собственном доме, требуй от него супруга постоянного соблюдения установленных ею формальностей. Он глядел на огонек своей трубки. Он заводил разговор с девушкой, годящейся ему во внучки, извлекал бумажник напоказ ей и ее парню в черной сетчатой майке и рабочих сапогах, а из бумажника выуживал предмет, в неверном свете Лонг-бара могущий сойти за визитную карточку, чем оба немало впечатлялись.
Фактически же он выглядел старше своих лет, а жена его была мертва, и чем бы он ни занимал себя, мысли его никогда не покидали этой темы.
Звали его Эшманн, и он был частным детективом.
В середине первого из проведенных здесь вечеров Эшманн отметил своеобразный разрыв непрерывности существования Лонг-бара. У парочки музыкантов под неоновой вывеской на захламленном подиуме, между Лонг-баром и дверью туалета, открылось второе дыхание. Они взяли длинную руладу, извлекая из ночного воздуха, словно бы траченного эктоплазмой, призрачные звуки бибоп-джаза четырехсотлетней давности, рожденного на другой планете. Композиции перемежались смехом и выкриками публики; запах готовки на миг усилился, как и восприятие бутылок пива «Жираф» в окружении смятых салфеток, следов темно-красной помады на пустых бокалах, плотного аромата духов «Anaïs Anaïs» в воздухе. Столы, ближайшие к музыкантам, пустовали, а в пространстве между столиками и подиумом начали возникать люди. Непохоже было, что это клиенты Лонг-бара. Вид они имели шокированный, роста были высокого, носили дождевики и взирали на окружающее с побелевшими лицами: худые, налысо бритые ребята, похожие на узников концлагеря, женщины с косящими по уголкам глазами – бедняки, оборванцы, тронутые не слишком заметными, но гротескными печатями уродства. Они возникли из туалета, протиснулись между пианино и барной стойкой, а потом, моргая сконфуженно и возбужденно, то ли от музыки, то ли от света, разбрелись в стороны.