Я знал, что вдовеет он много лет и что его единственный сын живет далеко, кажется, в Вологде, знал, что они совсем не общаются. Тут была, как я чувствовал, смутная, больная история отношений. Многое в его образе жизни было мне недостаточно ясно, но эти взволнованные слова, звучавшие почти патетически, а больше всего его жилье, изнемогавшее под переплетами, в какой-то мере мне объяснили его многолетнее одиночество.

Однажды, в очередной мой визит, он огорошил странным вопросом:

– Вы не расстроитесь, если я спрошу вас, с какою целью вы пишете?

Я отчего-то покраснел, во мне взыграло колючее чувство не то досады, не то обиды. К тому же меня неотступно точила мысль о том, чем чреват переезд в великий город, чем он опасен, насколько я разумно и трезво оцениваю свои возможности. И чуть запальчиво я спросил:

– Вы полагаете, что мне нужно оставить свое бумагомарание?

Он помолчал, потом сказал:

– Нет, я совсем так не полагаю и не намерен вас уговаривать заняться общеполезным трудом. Я понимаю, что сочинительство, которым вы почти ежедневно занимаетесь с дошкольного возраста, скорее всего, ваше призвание. Но для того чтоб оно не стало просто способом зарабатывать деньги на хлеб насущный или же тягостным неизлечимым графоманством, в нем ведь должна существовать этакая особая цель, как некогда говорили – замысел. Заметьте, что я не употребляю немодного термина «божий замысел», пусть это будет некий замысел – звучит неясно, неопределенно, зато можно вкладывать разные смыслы.

Я понял, что речь он завел о предмете, действительно для него очень важном, но я пребывал в щенячьем возрасте, поэтому решил отшутиться:

– Когда я задумываюсь о своем назначении, стараюсь привести себя в чувство.

– Каким манером? – спросил он живо.

– Хотя бы попробовать написать юмористический рассказик.

Павел Богданович усмехнулся.

– Ну что ж, – сказал он – Рецепт известный. Откупорить шампанского бутылку…

– Иль перечесть «Женитьбу Фигаро» – я с удовольствием подхватил эту магическую строчку.

Он грустно покачал головой и вдруг неожиданно бросил:

– Вальсок.

Это словечко, столь неуместное в беседе, в которой он затронул болезненную, серьезную тему, меня не только развеселило, но озадачило. Я с интересом переспросил:

– Вальсок, говорите? Какое занятное словцо.

Павел Богданович вздохнул:

– Его повторял достаточно часто Сергей Сергеевич Прокофьев.

– Вот уж не ждал!

– Представьте себе. Когда какой-то отважный советчик – такие непременно случаются – однажды заметил, что здесь вот полезно немного разрядить напряжение, сгустившееся в его партитуре, он с очень любезной улыбкой осведомился: – Следует подпустить вальсок?

Я рассмеялся.

– Славный рецепт!

Павел Богданович, как мне показалось, с большим удовольствием заметил:

– Был независим и ядовит. Шутка титана, но ведь она имеет под собой основание. Зачем далеко ходить за примером? Вот ведь Чайковский творил свою музыку, был выдающийся драматург – возможно, это определение вас даже несколько удивит, но эта сторона его гения ему магически послужила. Заметьте, в обеих последних симфониях, в момент наивысшего сгустка страсти, он находил целебное русло. И это более чем естественно. Ибо в трагической стихии заключена потребность исхода. Само собой, она может принять иной раз неожиданный облик. Этакий необъяснимый луч света. Вальс в пятой симфонии, вальс в Патетической – целебные привалы в пути пред восхождением на вершину.

Я нерешительно – не задеть бы! – позволил себе осторожную шутку:

– Вы говорите о композиторах, словно об альпинистах.

– Ну что же, – кивнул он вполне миролюбиво – это сравнение правомерно. Но речь не только о композиторах. Любой исполин, чему бы он ни посвятил дары и щедроты, отпущенные ему богами, штурмует свой собственный Эверест.