Учёбы, собственно, у меня уже не было. Меня не терзали общими дисциплинами. Основное время я проводил за роялем, даже не успел толком познакомиться с моими одноклассниками. Сентябрь и половину октября я посещал занятия, а потом совершенно случайно попал на конкурс местного значения.

В первом туре я представил этюды Шопена. Сыграл недурно, чувствуя вдохновение из спины. Звенел каждый хрящик, пел каждый позвонок, звуки лились как слёзы. Мне очень долго хлопали. Растроганный приёмом, я удалился за кулисы. Вдруг послышались чугунные командорские шаги, чей-то громовой голос, румяный богатырский бас пророкотал:

– Да где же он, этот ваш новый Рихтер? Покажите же мне его!

Я увидел человека исполинского роста.

Он тоже заметил меня:

– Вот ты где, голубчик ты мой! – стремительно подошёл ко мне и порывисто обнял, потом на мгновение освободил, чтобы погрозить кулаком невидимому врагу. – Нет, не вымерла ещё Россия! – и опять заключил в объятия. В глазах его стояли настоящие слёзы. – Ну, здравствуй! – сказал он мне, как будто мы встретились после томительной разлуки. – Я – Тоболевский, Микула Антонович, – великан земно поклонился.

Я заметил, что мы сразу очутились в центре внимания. Тоболевский, казалось, сознательно эпатировал закулисную публику. Он буквально стягивал взгляды. В его манере не говорить, а мелодекламировать, громогласно и вычурно, не чувствовалось особой фальши. В фактуре Тоболевского удивительно сочетались добродушие и мощь ярмарочного медведя с духовным порывом помещика, отравленного демократической блажью. Сходство с добрым барином усиливала холёная, превосходной скорняжной выделки борода, чёрная, со змеистыми седыми прядями. На Тоболевском был фрак, но вместо фрачной рубахи он надел вышитую, русскую. Под горлом у него красовался атласный махаон с бриллиантовой булавкой. Тоболевский источал пряничную, с глазурью, энергию. Ей невозможно было не поддаться.

Тоболевский тормошил меня, что-то спрашивал, я невпопад отвечал. За время нашей суматошной беседы он ещё несколько раз то грозил потолку, то коротко рыдал в кулак. Потом он вскричал: «Едем!» – и бесцеремонно выволок меня на улицу.

Я не очень удивился тому, что самая роскошная из припаркованных машин – белый лимузин – принадлежала ему. Проворный водитель открыл нам дверь, и мы уселись на заднее бегемотообразное сиденье. Перед нами стоял столик, тиснённый перламутровыми разводами, на нём поднос с графином и две рюмки.

– Выпей, золотой мой человек, – жарко сказал Тоболевский, хватаясь за графин. Я выпил, чуть закашлявшись от спиртовой, на горьких травах удавки.

– Полынь-матушка, – усмехнулся моей вкусовой гримасе Тоболевский, ещё раз наполнил рюмки и крикнул водителю: – Жми!

Лицо его сияло вдохновением и благотворительностью.

Мы приехали в ресторан под названием «Тройка». К Тоболевскому сразу подскочил прыткий администратор, одетый дореволюционным приказчиком, с прямым холуйским пробором:

– Хлеб-соль, Микула Антонович, милости просим.

Пока Тоболевский о чём-то договаривался, я осмотрелся. Зал ресторана был стилизован под русскую горницу, в золотых петушках, с многочисленными декоративными деревянными падугами. Стены и пол украшала мозаика, выложенная по сюжетам былин, с витязями, лешими и горынычами.

Задник сцены изображал птицу Сирин с развратным женским лицом и вызывающим бюстом. Птица состояла из множества электрических лампочек, которые, то зажигаясь, то затухая, делали птицу живой. Она подмигивала, открывала круглый рот и шевелила грудью.

Для поддержания стиля девушки-официантки носили кокошники. Стыдливые, до щиколоток, рубахи им заменяла импровизированная конская сбруя. На сцене играл живой оркестр, но исполнял он вовсе не русские народные песни. Звучала современная эстрадная мелодия, и хрипучий солист утробно докладывал о любви. Он спел, и, поскольку дальнейших заказов не последовало, оркестр заиграл медленный мотив. На пространство перед сценой лениво выползли тучные пары и затоптались, поворачиваясь по кругу, как шестерёнки в часах.