Дорожка в огород вела через заросли вишни.
Толстые изогнутые стволы, блестящие наплывами застывшего сока, напоминали изгибом курительные трубки, они пахли муравьиным соком и лесными гнилушками. Пеньки от срубленных сухих кустов торчали из травы, по ним можно было угадать капризы перемещения по саду вишневой породы.
В огороде дедушка выкапывал лук. Всаживал вилы в потрескавшуюся землю, затем вставал на колени, опираясь на черенок, и тянул луковицу за дряблые косы.
Я вызвался помочь: рыл сомкнутыми ладонями сухую землю, чтобы легче было выдернуть луковицу.
– Захватывай шире, так оборвешь!
Золотистые луковицы очищались от комочков прилипшей земли. Длинные корни блестели на солнце, как леска.
Серые комья земли испещрены дырками от дождевых червей. Уже сильно пекло солнце, пахло мелом, луковой горечью и слизнями.
Вспомнилось, как весной бабушка втыкала в мягкую землю луковицы, отмеряя им пяди в размер ладони – от края большого пальца до ногтя указательного. Лук назывался «семейка». В мае была одна луковица, а в августе она обросла своими «детками».
Устав от жары, я забегал в дом, радуясь его прохладе. В глазах рябило после яростного света! Почти на ощупь находил белый хлеб с ноздрястой корочкой и кружку простокваши с сахаром; жадно пил, сглатывая голубоватые скользкие куски, а для пущей сочности давил их языком, прижимая к нёбу.
В последующие дни лук сушили: носили на старых простынях, и расстилали на солнцепеке. А когда вечером убирали, я искал затерявшиеся в траве хвостато-лохматые головки.
– Глазки зоркие! – хвалила бабушка.
Постепенно лук засыхал, превращаясь в буро-зеленое рубище. И мы вязали косы. Я шелушил луковицы от лишней одежды. Бабушка обрезала корни, уперев в фартук дряблые локти, а дед заплетал их на проволоку. Золотистые головки перемешались со свекольными, отливавшими на солнце рубиновым блеском.
С моим появлением работы в огороде становилось все больше и больше. И главное, ее мог сделать только я!
Например, собрать гусениц с капусты.
– Не забоишься? Ты смелый тогда был…
На капустных листах – с полукруглыми прожилками – дремали зеленые гофрированные гусеницы.
– Только не дави, а лучше цыпляткам относи.
Любовь в деревне – ярким солнечным днем – разлита всем поровну! И мне, и бесхвостым цыплятам. Желтые и тетёрные пушистые комочки бежали взапуски к моей вытянутой ладони, выхватывая гусениц острыми желтыми клювами. Пестрая курица-мама беспокойно шла следом, склонив набок маленькую головку, и уступчиво расшаркивалась перед сухой картофельной коркой. Золотистые утята с низкой талией, похожие на ленивых ангелов, трепетали маленькими крылышками и зябко распушали свой облезлый пуховый воротник.
Вечером в деревянном корыте рубили свекольную ботву для поросят: сочные рубиновые куски отлетали к собачьей будке. Пес брезгливо обнюхивал их, давя лапой. А в теплом воздухе плыл сытный запах борща.
Деревня ждала вёдренных дней для покоса. А я ждал приезда брата мамы – дядю Гришу. И даже не встречая его на станции, я тотчас видел, с каким форсом бросает он городскую жизнь прямо с подножки вагона!
– Папа, надену твою рубаху?
Чем старее одёжка, тем лучше! Даже рвань – в ней дед чистил подполье, или шляпа, в которую несли яйца куры – на ладной фигуре дяди Гриши смотрелась великолепно! Чем больше дырок, тем чаще его молодое сильное тело обнималось с солнцем и вольным ветром.
Ему нравилось поминутно спрашивать о чем-нибудь хорошо знакомом, привычном:
– Киянку, папа, там возьму! А пакля? Здесь!.. Мох весной собирали? Влажный будто… Мама, квасу наведи, с черной корочкой!..