– Знаю. Я музыкант. Я еще помню консерваторские лекции.

– Вы неоценимы, Элен. Так вот, о происхождении Мадлен и о появлении ее в Париже ходили легенды и слухи… и я вынуждена была верить им. Иначе бы эта женщина перестала верить мне. Мы были два близких сердца. Мы были две сердечных подруги. Мы были одно.

– Одно?… – Перо дрогнуло в моей руке.

Старуха курила пахитоску. Глаза ее блуждали по гардинам, по старинным фотографиям, развешанным по стенам комнаты, по пюпитру рояля, где в беспорядке были навалены старые ноты. Она пребывала сейчас далеко от меня.

– О Боже… – прошептала она, и глаза ее наполнились слезами… – Мадлен… Зачем ты не послушалась меня тогда… зачем я так любила тебя…

Она протянула руку с пахитоской, стряхивая пепел в медную позеленелую пепельницу, и я увидела, как косой солнечный луч, ударивший в окно, высветил у нее на безымянном пальце железное обручальное кольцо.

– Зачем ты условилась с Князем встретиться на балу у герцога Феррарского… лучше было назначить свидание сразу на вокзале Сен-Лазар… под часами…

– Мадам Мари, – я осторожно потрогала ее за руку, она вздрогнула и очнулась. – Расскажите мне все с самого начала. Кто эта Мадлен? Как она жила в Париже? В какие истории она попадала?

– В невероятные, – сказала старуха твердо, овладев собой. Пелена забытья и слез исчезла с ее глаз. Она выпрямилась в кресле, загасила пахитоску и обернула ко мне лицо.

– Записывайте! В те годы Париж кишел заговорами, как тараканами. Мир делился, кроился, рвался на части. Мадлен, как женщину редкой красоты, недюжинной сообразительности и быстрой реакции, завербовал к себе на шпионскую работу некий барон Черкасов, связанный напрямую с крупной денежной европейской мафией, с масонскими ложами… и, это открылось позднее, с профашистскими группировками. Мадлен выполняла все поручения барона, и он ей хорошо платил. По сути, он выкупил ее из одного знаменитого парижского борделя, который содержала мадам Луиза Краузе, немка по происхождению. В Париже трудно тогда было встретить чистокровного француза. Немцы валили во Францию валом – спасались от надвигающейся коричневой чумы. Итальянцы, марокканцы, алжирцы… испанцы, бегущие от ужасов войны… русские… сами знаете, сколько их было в Париже в те поры, после революции… кишмя кишели… негры… албанцы… этакая дружба народов, столица мира… И Мадлен, чтобы вырваться из тисков жизни в борделе, вынуждена была принять условия игры барона…

Я записывала стремительно. Старуха рассказывала сначала холодно, мерно, раздумчиво, щадя меня, чтобы я успевала писать; потом все более увлеченно, горячо, страстно. За окнами темнело. Перо мое летало по бумаге. Я погружалась в чужую невероятную жизнь, полную любви, ненависти, убийств, чудесных спасений, слепящей красоты, бульварной пошлости, геройской отваги. Вот он, живой роман! И сочинять не надо! Он вырисовывался передо мной, вставал, как башня Вавилонская, как огромный царский дворец, сияющий окнами, люстрами, шпилями, скульптурами в нишах. Какие жизни проходили, взрывались, сгорали и умирали! Уходили навсегда! Ведь если бы меня не сослали в Париж, я никогда бы не узнала эту историю, этих людей, борьбу света и тьмы в живых когда-то, страстных душах. Я дрожала от возбуждения, пот выступил у меня на висках, я продолжала записывать за мадам Мари, курившей одну пахитоску за другой, хрипло говорящей – за всех персонажей, то вскрикивающей, то опускавшей голос до шепота. На улице стемнело. Наступил февральский парижский вечер. За окнами мела легкая метель.

Мадам остановилась, откинулась на спинку кресла. Вцепилась руками в поручни.