Он не договорил. Рука Мадлен поднялась к щеке. Медленно, так же неотрывно глядя мужчине в глаза, она запустила ногти в белую мякоть нежной девичьей кожи и повела руку вниз, к подбородку. На белизне щеки проступили, сочась кровью, страшные полосы.
– Ну, зови Воспитателя, – сказала Мадлен, беспощадно расцарапывая себе лицо. – Зови всех. Я скажу, что ты меня изнасиловал. Избил. Прощайся со своим рабочим местом. Я знаю, что в Эроп не так-то просто найти рабочее место. Окажешься на улице. Твои дети будут плакать от голода. Твоя жена проклянет тебя. Будешь просить милостыню. А то Воспитатель прикажет жестоко наказать тебя. Прибить. Ты ведь посягнул на его собственность. На меня. Ну, иди, кричи! Что ж ты не кричишь?
Надсмотрщик забегал глазами. Его лицо напомнило ей мышью мордочку. Ах, хорошо бы ему сделать себе мышиную маску на карнавале. Она никогда не увидит больше девочек. Никогда не скажет им: сшейте для надсмотрщика мышиную маску. Никогда не будет хлебать с ними баланду из жестяных мисок в засиженной мухами столовой. Сейчас он выведет ее через кухню к замшелой двери черного хода, и она уйдет отсюда навсегда. Без котомки? Без поклажи?… Имущество человека – свобода. И широкая дорога. У нее будет много денег. И манто из голубых норок, как у Царицы. Дайте срок. Святая Ночь кончается. Значит, наступит для нее Святой День.
– Веди меня! – грубо крикнула она ему. – Скорее!
Он тупо глядел на ее расцарапанную щеку, взвешивая все за и против. Потом, вздохнув, отворил дверь карцера, ненавидяще кивнул ей: вперед. Делать было нечего. Девчонка обхитрила его великолепно. Стерва. А если погоня?… Бесполезно. Она прицепится сзади к любому экипажу. К конке. К автомобилю. А то и прямо к шоферу сунется. Расплата у нее одна. Она за этим не постоит.
– Иди, иди. Шевели ножками. Дьяволица. А мне что за твой побег будет?! Ты не подумала?!
Мадлен шла впереди надсмотрщика, глядя вперед, в темноту, горящими, как у кошки, широко открытыми глазами. У нее болел живот. Ей хотелось есть. Она так и не попробовала праздничных пирогов с капустой и вареньем. Она не попрощалась с Веро и Марго.
Пройдя в безмолвии клубком мрачных запутанных коридоров, они оказались на пустой кухне, насыщенной запахами гари, подгорелых шкварок, печеного теста, керосина и газа. Молчаливо блестели нечищеными боками чаны и кастрюли. В огромных котлах безмолвными озерами стояла вода. Из незакрытого бочонка воняло кислой капустой. На дне завалялась. Всю выгребли на праздничный пирог.
Они подошли к забухшей двери, обитой ободранной кошачьими когтями черной клеенкой.
Мадлен обернула лицо к надсмотрщику.
– Беги, – бросил он жестко. – Твое счастье. Твоя взяла. Обхитрила. Дай Бог тебе всегда в жизни удачи.
Мадлен смотрела на него. Он смотрел на нее. Они были товарищами по несчастью. Они выкрали друг у друга счастье: она – свободу, он – мужское наслаждение и нищее жалованье.
И она внезапно обняла и поцеловала его – крепко, тепло, по-человечески и по-женски, на прощанье, на радость, в благодарность.
И он, смутившись, прижал ее к хрипло дышащей груди.
На улице, за стенами Воспитательного дома, дул ветер и крутился снег. Зима в Эроп стояла суровая. Обычно в этих краях бывало теплее. В Эроп выращивали виноград и персики, и садоводы безумно боялись подобных холодов – после них сады умирали и возрождались только через год, другой. Мадлен, ежась, побрела по темной улице, потом побежала. Какой дурак в Рождество слоняется по зимнему городу? Кто спасет ее… хотя бы на мгновенье?…
Ей надо пережить мгновенье. Но вся жизнь – это череда мгновений. Замучаешься их пережидать. Не надо никогда ждать. Надо жить.