– Вот она, Матерь Божья!

– Мадлен!.. Мадлен!..

– Это Мадлен!

Девочки в масках и в костюмах волхвов, воинов, пастухов и цариц ринулись к ней, одиноко танцующей, и схватили ее – кто за руки, кто за ноги.

– Мадлен! Ты Божья Мать! Садись под елку! Сейчас тебе ребеночка дадут!

Все плыло перед глазами – черные еловые ветви, унизанные шарами и орехами, пироги, стаканы с питьем, столы, колченогие стулья, стены с портретами вождей Эроп, кляксы чернильных фотографий, пестрота самодельных ярких костюмов, маски, расшитые кнопками и гвоздями, взвихренные юбки, ножки в грубых чулках, тяжелые башмаки, пылающие во тьме щеки и глаза в прорезях холста и разрисованного картона, и она не помнила, как ее усадили под ель; она слышала свое частое дыхание. Воспитатель любит мокрых и скользких – помнила она. Зачем отыскали нож у нее под матрацем?

Ей в руки всунули тяжелый сверток. Бревно там, что ли?… Вместо пеленок – ветхие девчоночьи панталоны, вот смех. А может, Он живой?… Она держала поддельного Младенца неуклюже и нежно, как настоящая мать – первенца.

– Ого, Мадлен, с тебя хоть картину пиши!.. Правда, похожа?… На ту, в костеле?…

– Как две капли воды…

– Эй, Мадленка, скажи Ему что-нибудь!.. Спой Ему песенку!.. Колыбельную!..

Она набрала в грудь воздуху и запела.

Должно быть, она натанцевалась слишком, и голова у нее перегрелась.

Что-то случилось с ее головой.

Она запела на своем родном языке. Забытом ею напрочь и навсегда.

* * *

Милый лес, милое поле. Какой яркий день! Больно глазам! Я иду с матерью в храм. Мимо рынка иду. О, сколько вкусной снеди здесь!.. Разрезанные семги, бараньи окорока, круги застывших на морозе сливок – они похожи на серебряные колеса, отломанные с царских колесниц. А Царь-батюшка проезжал уже, мама?… – спрашиваю я мать, – ехала ли Царская повозка этой дорогой?… Нет, мать отвечает. Скоро он поедет навстречу нам. И ты увидишь его.

Я увижу Царя! Я увижу Царя! Вот счастье! Вот радость!.. Как я молюсь за Царскую Семью всегда. Как я Их всех люблю.

А сколько дочерей у Царя, матушка?…

А пять дочерей, ласточка, и еще Цесаревич, брат.

А почему пять, матушка, ведь четыре сестрицы?…

А об этом ты после узнаешь, доченька.

Мы идем по слепящему снегу. На рыночных лотках – и чеснок, и рубиновая морковь, и изумруды петрушки, и соленья, и варенья в банках, и ягоды глядят сквозь тусклое стекло, как тигриные глаза сквозь чащобу. Бороды торговцев синеют от кружев инея! Какой мороз! О, как же я люблю зиму! Нашу прекрасную, ядреную зиму, когда чистый алмазный снег резко хрустит, поет под каблуком, искрится каждой малой гранью, всякою снежинкой… С церковного купола взмывает ввысь над площадью, запруженной нарядно одетым народом, стая ворон. Вороний грай в густо-синем небе! Взгляд теряется, тонет в выси. Какая синяя бесконечность! Как сладко потонуть в ее беспредельности!

Не гляди в небо долго, дергает меня за рукав мать, голову потеряешь. Улетишь в небо, как ворона!

Я не ворона, я…

Ах ты, мой воробей!..

Мы идем дальше, ноги наши болят. Храм уже близко. Под Солнцем рыжим огнем горят его начищенные к Рождеству купола. Мы с матушкой всю Рождественскую ночь простояли в храме. Молились. Зажигали свечи. Крестились на высокие, темные, мрачно горящие золотом, чернью, багрянцем, суриком древние иконы. Золотые буквы светло восходили над Царскими Вратами: ХРИСТОСЪ БОГЪ НАШЪ РОДИЛСЯ. Матушка, а почему Врата – Царские?… Да потому, что Христос – Царь наш. И Царь Небесный. Он нашу землю, родину нашу, в рабском виде исходил, благословляя каждый куст, каждую речную излучину. Каждую нищенку у рыночных врат. Каждого Царя, венчающегося на царство.