– Не понимаю, о чем ты.
– Мы проводили следственный эксперимент.
– А-а-а… Ну, я так и подумал. Это же вы! В уги, пойдем! Львовский рвет и мечет…
– Ребята…
– Иди, спасай технику. – Хан кивает. – Мы посидим пока. Можно перекинуться в картишки…
Я спешно встаю:
– Я устала. Пойду посплю. Если что – будите.
Наверное, это неправильно, но почему-то сейчас мне совсем не хочется находиться рядом с этими двоими. Никого не хочется видеть. Слишком длинный день, пожалуй.
Я прохожу по коридору через комнату наблюдения: Вуги уже вскрыл приборную панель и копается внутри, Бэни стоит рядом, пытаясь подсказывать, хотя в технике он не разбирается. Пара секунд, и они радостно над чем-то ржут. Призрак уже не помнит о наших проблемах и жует чипсы. Его мертвый желудок работает явно лучше, чем его же мертвая память.
Около лестницы разговаривают шеф и Джон Айрин. Я иду мимо, не поднимая глаз. На середине лестницы я оборачиваюсь: Львовский продолжает что-то объяснять, а некберранец внимательно смотрит через его плечо на меня. Я ускоряю шаг, почти бегу, захлопываю за собой дверь в комнату. Ти-ши-на…
О да, Ширли, ты права. Дерьмо есть в каждом человеке, и как бы славно вы ни ладили, рано или поздно оно шматком сваливается прямо тебе на голову.
В окно стучит дождь: капли разбиваются и торопливо стекают вниз. Прощальные плевки осени, не иначе. Мне давно не четырнадцать, чтобы страдать от резких перепадов настроения, но я сижу на подоконнике, прижимаюсь виском к стеклу и слушаю самое унылое, что есть в плеере. Меня знобит. В который раз я ловлю себя на мысли, что скучаю по себе прежней.
Другой была даже моя музыка. На старых кассетах все казалось быстрым, озорным, огненным – как мои клички. Ни одной грустной песни. Я не носила черную одежду, мои волосы были рыжее, а нервы… пожалуй, они были крепче. Меня точно нельзя было вывести из равновесия ссорой с типом вроде Хана – приятелем моей подружки, которого я всеми силами стараюсь полюбить. Мир казался проще, больше, красочнее…
Шавки.
Завтра у вас будет хороший день со свежей газетой.
Доверяй, не доверяй, а Лютер погиб.
Глупая малявка.
…Возможно, дело в том, что половину моего мира раньше составляло небо. Это сейчас оно сузилось до кусочка, где сияет созвездие Цепных Псов.
Так шеф и обещал. Долгую ночку. Нам всем.
Я выключаю плеер и иду к кровати. Ложусь, но глаза даже не хотят закрываться: под веки будто насыпали песка. Я сдавленно рычу. Глупо, но если не можешь заснуть, то чаще всего пялишься именно в потолок, будто надеясь, что добрый мистер Бог напишет светящимся маркером по штукатурке решение всех твоих проблем. Или хотя бы нарисует смайлик. А ведь в лучшем случае оттуда тебе на нос упадет капля – особенно если крыша давно течет.
В раздражении я бью кулаком по тумбочке; она валится набок, и из ее нутра выпадает незапертый верхний ящик. Я сквозь зубы ругаюсь и, борясь с желанием спалить все до головешек, возвращаю содержимое на место: зашвыриваю в ящик газеты, старые чеки, записки с напоминаниями оплатить мобильник и купить леденцы от кашля…
Надо же. Та вещь здесь. Привет от меня прежней. Тетрадь в обложке с дурацкими розовыми собачками, из «гуманитарной помощи», которую много лет назад привозил в приют Львовский, – мой личный дневник. Пристанище подростковых комплексов, корявых стихов и мыслей, не имеющих значения событий и снов. Пристанище… или скорее что-то вроде склепа. Личного склепа Эшри Артурс – девочки, которая умела летать.