, от конюшен до бани. Четыреста пятнадцать дней, словно птица в силке, словно рыба в неводе. От конюшен к бане, от ворот до терема. И только над головой синее небо, да облака вольные.

Даже боязно за ворота выбираться. Видно, привык в неволе. Настоящим холопом стал.

Нас, семерых конюхов, Кветан на санях со Старокиевской горы свез. По темну, поперед всех. Буян бойко трусил. Под горку-то сподручно ему. Только снег под полозьями поскрипывает. А вокруг посад Киевский. Горожане проснулись уже. Кто управляется, а кто и ругается нам в след, дескать, какого лешего ни свет, ни заря окрестных кобелей растревожили?

А кабыздохи глотки дерут. Лаем заходятся. Из кожи вон лезут, чтоб усердие свое хозяевам показать. На мерина нашего кидаются. Стараются его за бабку ущипнуть. Только тот на них и ухом не ведет. Знай себе, копытами о дорогу стучит. Из ноздрей пар валит. Ни дать, ни взять – Сивка-Бурка из бабулиной присказки.

Один кобелишко, самый бойкий, под ноги мерину кинулся – за то и поплатился. Кветан его кнутом по спине ожег, а Буян еще и на хвост наступил. Заверещал кобелек. Запричитал, словно плакальщица на похоронах. Рванул в ближайший подворот. Да в подвороте и застрял. Скулит с перепугу. Лапами по снегу елозит. А вырваться из щели не может.

На смех его конюхи подняли. Засвистели. Заулюлюкали. А мне его почему-то жалко стало. Уж больно он на меня похож. Я вот так же застрял. И ни вздохнуть мне в неволе, ни выдохнуть.

– Ты чего, Добрыня, пригорюнился? – пихнул меня в бок один из конюхов.

Котом его наши прозвали. Уж больно он до сметаны охочим был. Говорил, что от сметаны в нем сила мужская ярится, наружу просится. Сам из дреговичей, еще в малолетстве его в полон взяли. Восьмой год в холопах. Скоро вольную должен был получить, только на волю он не сильно рвался, Киев ему родиной стал. Доярки его часто сметанкой баловали, души в нем не чаяли. А он в доярках. А еще в кухарках, свинарках и прачках. Никого лаской не обходил. Я все поражался – и как это у него так лихо выходит: парой слов с девкой обмолвится и уже, глядишь, на сеновал поволок. Одно слово – кот мартовский.

– Так разве ж я горюнюсь? – отмахнулся я от Кота. – Отвык просто от раздолья свободного. Надышаться никак не могу.

– Это ничего. Сейчас из посада выскочим, на простор выберемся, вот тогда и надышишься.

И верно. Вскоре посад позади остался. Мы в чистом поле оказались. Запорошило все вокруг. Снега непролазные. Кветан в сугробы править не стал. Выбрались мы на лед небольшой речушки и дальше покатили. Пару раз Буян на льду оскользнулся, а потом ничего, приноровился. Еще веселей сани полетели.

А над головой небо бездонное. Звезды с кулак. Воздух морозный, чистый, вкусный. Пригляделся – как будто на полночь едем.

– Старшой! – кричу. – Далеко ли торопимся?

– Нам до рассвета в Ольговичи успеть надобно, – Кветан в ответ.

Значит, Малушу увижу. Кровиночку родную. Сестренку. Отлегло от сердца. Радость пришла. Слава тебе, Даждьбоже.


– Добрынюшка! – Малуша ко мне бросилась.

Подхватил я ее на руки, закружил. И причудилось вдруг, что мы в Детинце Коростеньском, а не на подворье княгини киевской.

– Соскучилась, сестренка?

– Ох, соскучилась, – она в ответ и заплакала.

– Ну, чего ты ревешь? – я ей тихонько. – Смотри, как за это время выросла. Не маленькая уже и слезы свои оказывать недругам не должна.

А она ручонками вцепилась в меня крепко накрепко:

– Ой, Добрынюшка, – шепчет в ответ, – истосковалась я вся.

– Понимаю, Малушенька, только потерпеть надобно. Вот и батюшка велел передать, чтобы крепилась ты. Чтоб держалась, как княжне Древлянской подобает.