Может быть, любовь к яркости и силе цвета – к свету – я вынес из театра, увиденного в детстве – ереванский театр, задники в Центральном детском, сморщенная – леденцовая – слюда на софитах…
Где же это было? Политехнический? В каком-то амфитеатре? Они пели, эти ребята в гимнастерках без погон, всего два года назад вернувшиеся с войны, хор фронтовиков. Наверное, они казались нам, семилетним, бесконечно взрослыми. Они пели для нас военные песни.
Я их вижу… Но не слышу.
Отправимся в безвозвратное путешествие – на поиски стрекоз, летавших некогда с жесткими, странно прозрачными, переливающимися геликоптерными крыльями в солнечном свете – над речками – в детстве, на даче под Москвой.
О, этот дачный звук преодолевающего глубокие лужи грузовика с вещами, “полуторки”.
Солнечный жаркий день и запах горячего клубничного варенья.
И теплый грибной дух – большого, вкусного грибного варева – лета – дух, как будто прикасающийся к тебе добрыми влажными руками – дачи – лета – семьи.
И как всегда, долгий, однообразный и шумный дождь за дачным окном делает жизнь более домашней, более семейной.
Звук дождя ночью в детстве.
Тихо проснуться в середине ночи и услышать дождь. Улыбнуться тому, что скоро будет громкое утро, солнце, мокрая трава, босые ноги… И снова – заснуть.
То единственное, неповторимое, дачное, подмосковное, что солнечно-светлой, зыбкой аурой окружало речные пляжи, волейбольные площадки и пятачки перед пахнущими керосином и дешевым печеньем магазинами, что слышалось в голосах, перекличках и смехе, в шуршании велосипедных шин по дорожкам, усыпанным хвоей, и шаркании подошв по доскам танцевального круга, что чувствовалось на запах, цвет и вкус, что было, да сплыло.
Деревянная веранда, вся застекленная, с фонарем, вечернее солнце, и флоксы, флоксы, флоксы – имя: флоксы, отчасти похожее на табличку врача-отоларинголога, – запах флоксов и медленный, густой, низко и тяжко стелющийся над теплой и сырой вечерней землей белый – молочный, туманный – запах табака.
Помню с невероятной ясностью, как вечером в дачной местности Загорянка мой двоюродный брат, красавец Женя Дмитриев, тогда еще юноша, нес меня на дачу, после того как меня помыли где-то на другой даче, потому что у нас, видимо, не было для этого теплой воды. Помню даже ощущение восторга, когда я, сидя у него верхом на шее, касаюсь босыми ножками его груди и держусь за черноволосую голову… И при этом я как будто смотрю со стороны на это освещенное дачным электричеством мгновение подмосковной жизни 46-го года.
Чудеса, да и только. Вдруг, сидя за компьютером, вспомнил – ощутил – летний день в деревне – мне семь лет… Внутреннее чувство, имеющее совершенно реальную, но неуловимую форму. Ведь было, было! И я был! Низко, в траве, под солнцем, на поляне… И какие-то ямки, колышки…
В середине лета – на даче – бывает такой желтый зеленый свет – цвет? – цветосвет – светоцвет… И он же – звук – светозвук – золотое гудение… И еще были вишни, все дерево в черных вишнях… В середине лета бывают спелые вишни? Все равно, тогда были. И еще была мама. И брат, подросток с голубыми глазами. В середине лета. В начале жизни.
Я еще помню… Но в тот момент, как я умру, эта линия памяти – часть памяти мировой – оборвется навсегда и безвозвратно.
А уж если уплывать, то не морем, да здравствует его красота, а по реке. Ведь и приплыл тоже – в эту жизнь – по реке. Голышом. Ранним утром. По неширокой деревенской речке в зеленых берегах и с очень чистой водой. Пусть и вода тоже, как и берега, будет зеленой от тихо падающей в нее хвои.
И просвечивающее сквозь черно-зеленую воду тельце, когда, отфыркиваясь и прижимая подбородок к груди, на которой всегда почему-то оставалась дорожка – бледная бородка – от ила и водорослей, – движениями рук, ног поддерживал себя на воде, чтобы смотреть в небо. А на склоне холма, над приречными кустами – дочерна прожженная земля: здесь палили только что зарезанную свинью, – и пьяные мужики говорили беззлобно: бежи, бежи к мамке.