Когда я прошел еще несколько убогих закоулков, у меня не оставалось никаких сомнений, что передо мной Лесная. Казалось бы, все было на месте, и вроде бы ничего не изменилось, и все было тем же, что и десяток переулков назад, но вот щемящее чувство повелевало: «Взгляни!», и я, слепой глупец в этой кошмарной вселенной, оголтело пожирал глазами то, что передо мной открылось. И я увидел… И то, что я увидел, было в слезах и поту, от которых уже никогда не отмыться ни мне, ни кому-либо еще – они стекали с моих воспоминаний о навсегда утерянном далеком времени… В итоге, когда я наконец выбрался из душного мракобесиях тех лабиринтов (моя сердечная благодарность тому водителю, звездам и всему Млечному), я наконец прозрел и увидел родную улицу такой, какой я ее навсегда и запомнил в последний раз, кубарем вываливаясь из этого города как шлак: каркающий смех уличных безликих теней, появляющихся на улицах только в ночное время, до боли знакомый тембр комнатных драм, разыгрываемых под вечер, вакхическая и неестественная радость, разбивающаяся о стены самых обветшалых домов, кровь, что кипела и упивалась властью над разумом. Все кругом пробуждалось в мрачном торжестве иной жизни. Улица – та единственная улица, под которой понимается жизнь, дышала остротой чувств, превращая ночь едва ли не в праздник, на котором присутствовали все, но лишь немногие были приглашены. Там, где еще недавно пахло трущобным забвением, теперь виднелись откровенно паршивые люди, мелькающие в окнах, где они только и делали, что лаяли друг на друга, на каждом этаже, в каждой каморке, по любому поводу и без, чаще всего со скуки, и тем самым очередной раз подтверждали отсутствие божественной искры в себе. Я напитывался уличной атмосферой, ожидая, что дома меня ожидало что-то крайнее из всего увиденного. Где-то впереди послышался скрип открываемых ворот, таких же ржавых, как промытые мозги жильцов под самое утро. Стоя в кромешной темноте, я различал человеческие булькающие голоса, голоса хриплые, оставляющие своим воплем трещины на асфальте, голоса, вопящие о том, что они больше не могут.
Оставив за спиной очередную трагедию, я шел дальше и дальше по Лесной, и по мере того, как загорались все новые (рабочие!) фонари, узнавал новые подробности о соседях: новые и старые машины, блеском и гнилью возвещавшие о благосостоянии семьи; разрушенные и построенные этажи ветхих и праздных домов – у всех есть свои тайны: дети или отсутствие оных, ибо бездетность – проклятье отцов; есть ремонт или без мужика, развод – повод начать сначала; высокие ворота – залог частной жизни, духовная нищета всегда хорошо; горит свет из окна ночью – в семье горе, ночью работяги все спят; битые окна – дыры в сердцах, доверие всегда под замок; ухоженный сад – убитая жизнь, заботься о нем каждый день; бревенчатая скамья у ворот – жизнь прошла, нет – еще успеет пройти. Вся цикличная жизнь была как на ладони, достаточно было только ходить от одного дома к другому, чтобы лицезреть различные стадии рассвета и заката, что являлись по сути одним и тем же. Лесной мир строился на балансе, где невозможно было иметь и успеть все, как ни пытайся привести день в порядок. Те, кто были богаты, расплачивались своим здоровьем за богатство или же временем, что было чаще всего, иные бы сказали даже – расплачивались душой или же духовной жизнью. Бедные находили счастье зачастую в семейном очаге, и перед ними куда охотнее раскрывались врата забвения, нежели перед их надзирателями, что пытались зацепиться за действительность, а следом еще и за наследие. Но те, кто пытались удержаться посередке… О! Перед ними воистину разверзалась адская бездна. Все было уравновешено, где за что-либо обязательно предстояло расплачиваться тем, что имелось в наличии, и эту истину мне еще предстояло познать на своей шкуре (далеко потом через все юношеские глупости).