Ольга с Павлиной по очереди носили его на руках, часами укачивали, но ничто не помогало, он все плакал и плакал и не успокаивался, сколько ни прикладывай его к груди.

Однажды утром неожиданно явился Константинос.

– Ребенка на улице слышно! – рявкнул он, отчасти от злости, отчасти чтобы перекрыть рев младенца. – Он болен, должно быть! Почему за доктором не послали?

– Маленькие часто так кричат, горло пробуют, – стала оправдываться Павлина, заметив, что Ольга слегка вздрогнула от гневного окрика мужа.

Константинос повернулся к ней.

– Скажу доктору Пападакису, чтобы зашел после обеда, – резко сказал он. – Я знаю, Павлина, у тебя имеется некоторый опыт, и все же, думаю, стоит узнать мнение специалиста.

После этого, не считая редких визитов, Константинос устранился. Денег давал достаточно, чтобы прокормиться, но обедать с ними не оставался. Ему было не по себе на этой улице, где скотины было больше, чем людей, и где он сам чувствовал себя как свинья в тесном загоне.

Вскоре на улицу Ирини наведался доктор Пападакис. До сих пор он в этой части города никогда не бывал и, как и Константинос Комнинос, даже не пытался скрыть отвращение. Во время своего краткого визита он сохранял на лице такое выражение, словно забрел сюда случайно, по пути.

Доктор осмотрел мать и младенца и немедленно объявил, что беда в материнском молоке. Его не хватало. Димитрию придется найти кормилицу.

Ольга выслушала этот диагноз не без огорчения. Ее так радовало ощущение близости, когда она кормила ребенка. Но она сделает все так, как лучше для него.

Прелесть жизни на такой многолюдной улице в том, что всегда найдется кому прийти на помощь – подметку ли прибить, крысу ли поймать, записку ли отнести на другой конец города. Решение задачи, кто же будет кормить Димитрия, оказалось прямо под рукой.

– Я Элиаса уже почти не кормлю, – сказала Роза, – а молока у меня сколько угодно. Хочешь, я возьмусь?

Это казалось самым естественным выходом.

И не прошло и дня, как Димитрий сосал уже другую грудь. Живот у него опять был полон, и он снова стал расти и крепнуть под постоянным улыбчивым, обожающим материнским взглядом. Мужу Ольга не стала говорить, кого взяла в кормилицы, – знала, что он не одобрит.

Даже на этой улице, которая богачу показалась бы просто нищей, существовало крепко сплоченное сообщество. Жизнь бок о бок сделала людей не менее, а даже более терпимыми друг к другу.

Все дети играли вместе – христианские, мусульманские, еврейские, и когда они затевали салки возле местной церкви, или среди развалин синагоги, или у одного из множества минаретов, которые все еще возвышались над городом, никто и не вспоминал, что это святое место. Тем более не важно было им, кто к какой религии принадлежит.

Они понимали, что чем-то отличаются друг от друга. «А почему ты, Исаак, говоришь не так, как мы? – поддразнивал, бывало, кто-нибудь из мальчиков-христиан. – И почему по субботам играть не выходишь?» Маленьких мусульман тоже дразнили. «А я слышал, как мой отец говорил, что твой дядя вчера напился!» – «Ну и что? Мама говорит, если он не сам ракию покупал, так это ничего не значит!» Вот так и жили люди на улице Ирини: мирясь с особенностями друг друга и привычно закрывая на что-то глаза.


В ноябре в городе состоялся судебный процесс, за которым все следили с большим интересом. Супружескую пару, жителей той части города, где предположительно возник пожар, обвинили в поджоге. Константинос, который теперь заходил на улицу Ирини проведать жену реже чем раз в неделю, появился там как раз в тот день, когда огласили вердикт, и яростно настаивал на том, что поджог был преднамеренным.