– В нашей семье, – тем временем говорила Гретхен, – любимчиком был Руди. Поэтому вся любовь, на какую были способны наши родители, принадлежала ему. Я не говорю, что он ее не заслуживал: именно он помогал в лавке, он получал самые высокие оценки в школе, он был лучшим в спортивной команде, он должен был пойти в университет, никто в этом не сомневался. Но только он получал подарки, его поздравляли с днем рождения, ему подавали свежевыглаженную рубашку, когда он собирался куда-нибудь пойти, ему купили дорогую трубу, чтобы он играл в оркестре. Он один был надеждой нашей семьи. Что же касается нас с Томом… – Она пожала плечами. – Мы были париями. Мне в университет? Как бы не так! Сразу после школы меня послали работать, и почти все жалованье я должна была отдавать семье. Когда Рудольф отправлялся на свидание, мать давала ему карманные деньги. А когда у меня появился мужчина, она назвала меня шлюхой. Ну а Том… Родители всегда утверждали, что он закончит тюрьмой. Разговаривая с ним – а делали они это как можно реже, – они не говорили, а рычали. Вот он, наверно, и сказал себе: «Раз так, я и буду таким». По правде говоря, я его даже боялась. Меня пугала его неуравновешенность. Я его избегала. Если шла по улице с кем-нибудь из приятелей, я делала вид, что не замечаю его. И когда он исчез из города, я обрадовалась. Много лет даже не вспоминала о нем. Теперь-то я понимаю, что была не права. Мы вдвоем должны были образовать коалицию, выступить единым фронтом против остальных. Но в ту пору я по молодости этого не понимала и боялась, что он потащит меня за собой. Снобизма во мне было хоть отбавляй – правда, меньше, чем в Руди, и я считала Тома хулиганом и невеждой. Я приехала в Нью-Йорк, какое-то время играла на сцене, потом писала для журналов и вечно тряслась при мысли, что он может разыскать меня и я потеряю всех своих друзей. И когда Руди однажды повел меня на его матч, я пришла в ужас от него и от твоей матери. Они казались мне пришельцами из другого мира. Из мира ужасов. Мне было стыдно, что они мои родственники. Может, тебе все это неприятно слышать, Уэсли…
– Да, неприятно, – кивнул Уэсли, – но я сам попросил вас. Мне не нужны сказки…
– Надеюсь, я не слишком обидела тебя, Руди, рассказом о нашем счастливом детстве? – повернулась к нему Гретхен.
– Нет, – ответил Рудольф. – «Правда всегда прекрасна…» – дальше ты сама помнишь. Я был тупым и самодовольным, – продолжал он, растравляя старые раны, – ты, Уэсли, по-моему, об этом уже догадался. Во всяком случае, если ты так считаешь, я на тебя не обижаюсь. Твой отец, конечно, вряд ли сказал бы так. Все, что я делал, заявил бы он, поразмыслив как следует, было сплошное притворство, ибо делал я это не для себя, а чтобы произвести впечатление на других, в основном на людей солидных и влиятельных. Сейчас, оглядываясь назад, я называю себя тупым и самодовольным, но тогда я вел себя подобным образом, чтобы вырваться из того мира, в котором, как в силках, бились наши отец и мать. – Он печально улыбнулся. – И самое смешное, что мне действительно удалось вырваться.
– Вы слишком суровы к себе, дядя Руди, – тихо сказал Уэсли. – Почему бы вам хоть раз в жизни не похвалить себя за что-нибудь? Отец сказал, что вы спасли ему жизнь.
– Серьезно? – удивился Рудольф. – Мне он этого ни разу не говорил.
– Он считал, что людей нельзя хвалить в лицо, – ответил Уэсли. – Меня он тоже, честно говоря, редко хвалил… – Он улыбнулся, обнажив ровные белые зубы. Улыбка совершенно преобразила его худое задумчивое лицо – оно стало ребячливым и открытым. «Ему полезно улыбаться», – подумал Рудольф. – И Кролика, и даже Кейт тоже не очень-то нахваливал… Ну, Кейт он, конечно, хвалил за стряпню, да и то не столько хвалил, сколько подшучивал, потому что она ведь англичанка. Иногда я замечал, даже в первое время, когда еще только начал его узнавать, как он стоит один и думает, что никто его не видит, и такой грустный, будто у него в жизни было много плохого, о чем он не в силах забыть. Но что вы спасли ему жизнь, он правда сказал.