– За свое постоять, за древний Смоленск, за православную веру… – начал было Морозов.
– Нет! – оборвал его царь. – Ты правду скажи. По мне ли это – доспехом греметь. Кто-то ведь должен правду царю говорить!
Глаза стали круглыми, лицо как у разъяренного кота.
– Ты – попробуй, и мы вместе с тобою себя проверим, вся Россия себя проверит. Столько раз биты! Под оплеухами стоять, не падая носом в землю, можем. А можем ли побеждать? – Морозов засмеялся вдруг. – Ну, кто же тебе ответит, Алеша? Ты первый решаешься.
– Отчего – первый? В Смуту вернули же царство!
– То дело иное! Тогда всем народом поднялись! Каждый Троицу в уме держал, за Христа шел, за Россию и за себя, грешного.
– Так ведь и мне чужого не надо! Смоленск бы вернуть! Да еще на Украине православных людей от короля оборонить. За одно только православие их и бьют, и жгут! Не день, не два – пятый год!
Борис Иванович встал, приложился к иконе Спасителя.
– Алеша, перед святым Спасом скажу тебе. Мы своим умом жили, вам жить своим. Каков лучше? А нет его, лучшего. Есть горы, есть море. Что у моря впереди – неведомо. Обопритесь на нас, на матер берег, и ступайте себе! Помыслы твои, государь Алексей Михайлович, чисты, а что тебе Бог даст, то мы вместе с тобой изведаем.
Улыбнулся. Алексей Михайлович перевел дух, вытер пот со лба и тоже улыбнулся.
– А ты знаешь, Никон письмо сегодня прислал из Владимира. Соборы поехал древние поглядеть. Совсем они там брошенные, запущенные. Доброе письмо.
Сел к окну. Федор Ртищев подал ему письмо.
– Тут про всякое, а вот это место! – Прочитал: – «Воистину любовь не есть достояние лиц рассуждати, еже о богатстве и нищете, еже о благородии и злородии, еже о высокоумии и скудости, еже о расстоянии мест, качества и количества, ибо любовь… – Тут Алексей Михайлович поднял голос и повторил: – Ибо любовь воистину подобна есть солнечну просвещению, во все концы земли достизающу. Воистину, не погреша, изреку: любви начало и бытие и конец – Христово пришествие».
И такое восхищение было на открытом лице Алексея Михайловича, что у Бориса Ивановича кошки по сердцу заскребли – вот кому привязчивый государь с головой себя выдал, и быть этой любви, пока сама не выйдет.
И еще подумал ревниво старик: «Небось ради письма этого и приезжал. Один-то радоваться не умеет. Сам рад, и все должны улыбками растечься».
11 февраля 1653 года патриарху Никону положили на стол новое издание «Следованной псалтыри». Он вспыхнул, как от нечаянной и прекрасной радости, – это была первая книга, созданная его повелением, первое истинно патриаршее дело.
Но сердце в груди заметалось вдруг, под ложечкой тоска завозилась. Вспомнил сельских попов, которые теперь чередой шли к нему за благословением. Все они – оловянные пустые лбы, а коль пустые, то и не поймут новое слово, а поймут, так заупрямятся. Ведь упрямые все, как…
Никон попробовал представить будущего своего противника, упрямого, как… Слова опять не нашлось, а увидел самого себя. Прежнего, анзерского. И каменный, огромный, круглый лоб на море. Море о такие лбы расшибается вдрызг.
Нежно погладил книгу и на едином роздыхе намахал «память» всем этим каменным лбам, пусть делают то, что велят делать, ради их же спасения и блага: «…По преданию святых апостол и святых отец не подабает в церкви метания творити на колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще и тремя бы персты есте крестились».
Перечитал написанное и совсем растревожился. Позвал Арсена Грека, прочитал ему «память».
– Как?
– Мудро, верно, ясно.
Никон улыбнулся. Он и сам знал, что написал верно, ясно и, разумеется, мудро.