– Со мной на Соловках сия икона была.

Соковнин поймал руку митрополита, в глазах восторг и преданность.

Глядя на затворившуюся за царицыным дворецким дверь, Никон запустил руку в вишню. Выбирал самые темные, самые спелые ягоды и, сплевывая косточки, не столько думал, сколько переживал.

Вся его нынешняя жизнь была огромным колесом, которое ворочалось уже помимо воли, несло, затягивало в сердцевину неумолимого вихря. И было страшно: ну-ка все вдруг углядят – обманный Никон человек, не тот, за кого принимали, обманный, обманный!.. Полетят спицы из колеса, сплющится обод – тяжесть-то немыслимая, – мокрого места не останется.

– Господи, свершилось бы все скорее!

О патриаршестве своем помолился, и была эта молитва столь же искренна, как искренне ребенок просит у Бога послать ему на Светлое воскресенье обновку – рубашечку вышиту с красным пояском.

– Киприан! – крикнул келейнику. – Одеваться, к царю поеду!

– Так ты же одет, – ответил Никону Киприан.

– Безмозглый дурак! – закричал Никон. – Затрапезный я для дома хорош. К царю должно являться во всем великолепии, ибо по нашему виду царь судит о благополучии всего царства.

Киприан вздохнул, хмыкнул и, досадливо крутя ушастой головой, отправился нога за ногу исполнять приказание.

6

В трапезной Стефана Вонифатьевича собрались все близкие ему люди: митрополит Корнилий, Иван Неронов, Федор Михайлович Ртищев, Аввакум.

Близился день выборов патриарха, хотя имя избранника давно у всех на устах – суровый подвижник Никон. Ни о будущем патриархе, ни о самих грядущих выборах за столом ни единого слова сказано не было. Неронов скорбел, Корнилий, указавший царю на Стефана, не хотел выглядеть переметчиком, Ртищева царский выбор радовал, и Аввакума радовал, но радость его была потаенная, смутная и даже греховная. От Стефана Вонифатьевича протопоп знал, что ждать, а от Никона – не знал. Свой он, Никон, нижегородский, в семи верстах ведь жили. Как земляком не погордиться! Но и против Стефана Вонифатьевича Аввакум тоже ничего не имел. Умом за Стефана стоял, ну а сердце в государственных делах – помощник коварный.

Разговор шел о делах церковных, небольших.

– Попа своего чуть палкой нынче не побил! – сокрушался Неронов. – Навел на грех, окаянный. Женщина одна родила прежде времени, а он, балбес, по невежеству читал у ее одра молитву о жене извергшей.

– Надо читать обычную молитву по жене-родительнице, – сказал Стефан Вонифатьевич.

– Это коли ребенок жив родился! – возразил Аввакум. – А если он родился мертвым?

– Так ведь родился! – как всегда, сразу же закипел Неронов. – С ногами, с руками, с головою! Стало быть, и с душой. Извергшая – та, которая зародыш выкинет.

– Каков бы ни был зародыш, – не сдавался Аввакум, – святая церковь почитает его за человека.

– Ах, не спорьте! Горькое спором не подсластишь, – сказал Стефан Вонифатьевич сокрушенно. – Сколько мне за жизнь отпевать приходилось, и всех было до слез жалко.

– А ведь не случайный у нас разговор приключился! – Неронов уставил глазки на Ртищева. – Как бы Большая Матерь наша не выкинула!

– О какой матери ты говоришь, Неронов? – спросил Федор Ртищев.

– Да о той, больше которой у нас нету, ни у меня, ни у тебя. О церкви.

– Уймись, Иван! – сказал Стефан Вонифатьевич. – Злопророчество сокрушает сердце. Беда у человека за каждым углом, и отводят ее добрые помыслы добрых людей. А их ведь мало, Неронов, добрых-то! Мало!

– И впрямь пустое мелю! Прости, протопоп! – потряс седенькой головой Неронов.

Тут дверь весело распахнулась, и в комнату вошел Никон.

Как душистое блистающее облако, огромное, легкое, митрополит пролетел через комнату, наклонился, поцеловал Корнилию руку и, не давая старику протестовать, обнял, поцеловал в губы и в обе щеки. Повернулся к Стефану Вонифатьевичу, улыбнулся, да так, словно солнце на край того радостного облака село, расцеловался горячо, как целуются с другом, нечаянно встретившись на краю света. Ртищева тоже обнял и расцеловал, потянулся к Неронову, да тот откачнулся, только Никон не принял этого, не заметил, одною рукою поймал Ивана за запястье, лбом коснулся длани.