Когда кончилось царствование Александра и после тревожного декабрьского дня наступило новое царствование, оно отозвалось сразу и очень сильно на внутреннем строе нашего общества и на его внешнем облике. Некоторые течения мысли и некоторые настроения стали исчезать, заменялись другими, исчезать стали и некоторые типы и зарождались новые. К началу 30-х годов эта перемена стала достаточно заметна. Религиозная, общественная и политическая мысль были приведены к полному молчанию, и исчезли совсем те кружки и общества, которые служили проводниками этих мыслей в царствование Александра. Большее однообразие мысли установилось в слоях военных и бюрократических, и значительно понизился уровень серьезности в журналистике и литературе. Интеллигентное общество стало казаться более однородным по своим взглядам и вкусам, конечно, не потому, что оно стало однородным, а потому, что многое в мыслях и чувствах не имело возможности всплыть наружу.

Появились и новые типы: зарождался и креп тот тип разочарованного интеллигента, которому затем предстояла интересная будущность в новое царствование; продолжал развиваться на университетской скамье тип сосредоточенного в себе философа, который предпочитает глядеть вдаль или в глубь самого себя, чтобы не озираться вокруг, тип в общем пока смирного служителя науки, который, однако, скоро станет в ряды оппозиции; наконец, над этими частными типами стал возвышаться один общий и в военной, и в чиновной сфере, собирательный тип человека николаевского царствования, для которого дисциплина, послушание, исполнительность и трепет, испытываемый и нагоняемый, были первыми параграфами гражданской морали.

Все эти видоизменения произошли, конечно, не вдруг, а постепенно, и сама метаморфоза была, пожалуй, более интересна, чем тот результат, к которому она приводила. Художник мог бы иметь в ней тонкую канву для целого ряда психологических этюдов.

А как же воспользовался всем этим материалом художник 20-х и 30-х годов? Он, свидетель царствования Александра и свидетель первых годов нового царствования, уловил ли он смысл или хотя бы только внешнюю форму того исторического процесса, который перед ним развернулся? Была ли критика права, когда упрекала его в непонимании действительности и в нежелании изображать ее, и мог ли он ответить ей, что и она не совсем внимательно отнеслась к тому, что он по мере сил своих сделал?

На эти вопросы ответить нетрудно.

IV

Наша действительность и ее бытописатели. – Отражение современной жизни в творчестве Крылова, Жуковского, Батюшкова, Грибоедова и Пушкина. – Второстепенные литературные силы: Нарежный, Булгарин, Бегичев, Ушаков, Лажечников, Загоскин, Марлинский и Полевой. – Значение их романов в деле сближения искусства и жизни.

Если под словом «народность», которое так часто поминала наша критика в 20-х и 30-х годах, разуметь преимущественно отражение современной русской жизни в литературе, то с жалобами критики на отсутствие у наших писателей любви и чутья к действительности придется согласиться, хотя с некоторыми оговорками.

Не должно забывать прежде всего, что все наши писатели, как индивидуальные лица, при всем подражании в их творчестве, были все-таки в известной степени самобытны и народны и никогда не перенимали чужого, не подмешав к нему своего. Таким образом, под иностранной внешностью нередко крылись русские помыслы и чувства, для которых писателю трудно было пока подыскать вполне оригинальную форму, но которые тем не менее отражали, худо ли, хорошо ли, русскую действительность.

Но помимо этого в тогдашней литературе попадалось немало романов и повестей, в которых современная жизнь находила себе уже прямое, достаточно верное воспроизведение. Нельзя было сказать так категорически, как говорила критика, «что мы нищие, принужденные обкрадывать соседей». Кое-что у нас было и своего, и это кое-что при ближайшем рассмотрении оказывается отнюдь не столь ничтожным. Если критика недостаточно оценила это национальное богатство, то потому, что, заглядываясь на Запад, требовала слишком многого, а также и потому, что не всегда внимательно следила за литературными новинками.