В смысле, который тогдашняя критика придавала «народности», крылась еще и другая ошибка, или, вернее, односторонность. Само слово «народность» заставляло и поэта, и критика, прежде всего, думать о «народе» и притом о простом народе, который, таким образом, являлся как бы единственным носителем народных традиций. Критика как-то забывала, что слово «народность» можно и должно понимать в смысле более широком, что все классы общества, даже с простым народом разобщенные, все-таки «народны» как продукт органической национальной жизни; что всякая культура, даже заимствованная, никогда не заимствуется без изменения, что она всегда претворяется, видоизменяется от перехода в другую среду и что, таким образом, самый ревностный ученик вносит все-таки нечто свое в слова учителя, которые он вытвердил и повторяет. Критика 30-х годов эту «народность» сосем не оттеняла и очень часто указывала на быт простого народа как на главный источник, откуда художник должен черпать свою речь, свое вдохновение и сюжеты.
Таким образом, была допущена одна большая ошибка: критика, сама того не замечая, толкала художника на открытую и легкую дорогу «фальшивой» народности. В самом деле, не может быть, конечно, никакого сомнения в том, что народный быт, народные обряды, песни, поверья, мифы, легенды, вообще вся народная старина – самый лучший родник и хранитель того, что называется народным «духом», народной оригинальностью. Несомненно также, что в старине вообще больше «самобытного», чем во времени новом, когда нация успела уже более или менее тесно сблизиться с другими. Все это верно, но напирать в рассуждениях о народности на возврат к старине, на изучение и воспроизведение лишь старого миросозерцания и старых чувств, хотя бы и очень оригинальных, значило прививать художнику известную тенденциозность. Чтобы давать художнику такой совет, надобно было быть уверенным в большом его художественном такте, в большой поэтической силе, в его способности проникаться стариной, а не подделываться под нее. На самом же деле то литературное течение, которое критика так приветствовала, а именно разработка старых народных преданий и воскресение исторической старины вообще – порождало лишь подражания не менее опасные для истинной «народности», чем подражания иноземному. Художник корчил из себя «русского» – щеголял народными словами и оборотами, рядился в национальный костюм, воображал себя современником то Владимира Красного Солнышка, то царя Иоанна Грозного, а на деле оставался весьма посредственным компилятором. Между ним и народом была все та же пропасть, которую он напрасно хотел заполнить цветами красноречия. В 20-х и 30-х годах такая ложная народность благополучно процветала, и критика иной раз сама не знала, что ей делать с этим растением, заглушающим литературную ниву, растением, которое она сама же выращивала.
Таким образом, когда Гоголь выступал со своими «Вечерами на хуторе», на нашем литературном рынке вращалась целая масса разнообразнейших произведений словесности, в которых идея «народности» была понята и выражена в этом историко-археологическом и этнографическом смысле. Существовали слабые попытки исторических романов, были более или менее удачные примеры переделок русских преданий на иностранный образец, была простая перелицовка старых сказок и легенд, были недурные образцы реставрированной старины, как, например, две-три песенки Жуковского, Дельвига и Мерзлякова, были, наконец, как исключение, настоящие перлы, вроде сказок Пушкина и его «Бориса», но в общем преобладал литературный хлам и мусор – для развития истинно народной словесности, пожалуй, более опасный, чем столь гонимая критикой тенденция прямого подражания и списывания с западных образцов.