, позволяющее обозначить всю сложность изменчивого до непостижимости мироздания. «Отсюда, – заключал Мореас, – непривычные словообразования, периоды то неуклюже-тяжеловесные, то пленительно-гибкие, многозначительные повторы, таинственные умолчания, неожиданная недоговоренность…». Именно так пытался говорить с читателями великий несчастливец, maudit, французской поэзии Поль Верлен, требовавший от себя и от других – музыки прежде всего:
А порочный друг и главный враг Верлена, гениальный юноша Артюр Рембо, – тот вообще полагал, что звуками слов нужно живописать, приближая свои стихотворения к цветным холстам прославленных парижских художников-импрессионистов:
Анна Горенко оказалась на редкость интересной собеседницей – собственно говоря, единственной, кому Гумилев мог, не чувствуя неловкости, часами рассказывать о восхитительных статьях и рецензиях Брюсова и каких-то, неизвестных никому Юргиса Балтрушайтиса, Андрея Белого, Вячеслава Иванова и Максимилиана Волошина, нашедших прочное пристанище на страницах московского литературного журнала. Незаметно сложилось, что они вдвоем каждый день после занятий кружили по старому Екатерининскому парку среди мраморных скульптур и призрачных павильонов, воспетых Державиным и Пушкиным. По Царскому, натурально, пошли изумленные толки, Марианна Полякова была горько возмущена, но Гумилев даже не заметил неминуемого расставания – чтó могла понимать в страданиях безумного Шарля Бодлера эта резвая мариинская хохотушка:
Серьезно и молчаливо, в нелепом, подобно одеяниям «Несуразмовны», детском потертом пальто горбоносая Горенко, сосредоточенно вслушиваясь, шагала рядом, деловито шурша божественным золотом вековых екатерининских кленов. Ничего в ней не было от давешнего померещившегося ангела, но Гумилева постоянно одолевала теплая, странная нежность, и почему-то приходил на ум бодлеровский финал:
Особую увлекательную пряность их ежедневным осенним литературным беседам придавал только что прочитанный новый роман модного англичанина Киплинга (Kipling’а) «Свет погас». Играя между собой, оба воображали себя его героями: Гумилев – суровым колониальным воином и художником Диком Хелдаром, влюбленным в Африку и считавшим, что для достижения совершенства необходимо изучение строгих законов живописи, Анна Горенко – гениальной анархической разрушительницей Мэйзи, видевшей лирическое выражение чувств главной задачей творческой личности. Конечно, это была только игра: стихи, которые Горенко читала Гумилеву, были обычной неумелой женской рифмованной чепухой. Возмущал Гумилева и ее круг знакомств. У ее сестры Инны, только что вышедшей замуж за студента-филолога Сергея фон Штейна, собиралась по четвергам компания столичных университетских повес и острословов. Та же студенческая компания собиралась по понедельникам у сестры фон Штейна Натальи, супруги богемного Валентина Анненского, придумавшего себе нелепое прозвище Кривич. Сын директора Николаевской гимназии жил с молодой женой в казенной отцовской квартире, но был независим от строгой гимназической жизни. Его друзья-студенты регулярно посещали университетский «Кружок изящной словесности» и находились в курсе всех событий литературного и театрального Петербурга. Приставший к ним ненадолго Гумилев был вместе с Горенко и Штейнами на нашумевшем выступлении американской танцовщицы-«босоножки» Айседоры Дункан в петербургском Дворянском Собрании, а на благотворительном студенческом вечере в зале царскосельского Офицерского собрания даже сидел в литерной ложе среди почетных гостей. Но ничего хорошего для мечтательной дурнушки Анны Гумилев тут не видел и удивлялся в душе беспечностью ее старшей сестры, как нарочно оставлявшей долговязую недотепу в самые рискованные моменты студенческих вечеринок наедине со своими разудалыми гостями.